КАФЕДРА В ГОРОДЕ ЭНН: ВОСПОМИНАНИЯ О ПРОШЕДШЕЙ ЭРЕ. ГЛАВА 11


Кафедра в городе Энн: воспоминания о прошедшей эре

 

Глава 11

 

(АВТОР ПРЕДУПРЕЖДАЕТ, ЧТО У НЕГО ДИСЛЕКСИЯ И ОН КЛИНИЧЕСКИ НЕГРАМОТЕН И ПРОСИТ С АРФОГРАФИЧЕСКИМИ ОШИБКАМИ НЕ ПРИСТАВАТЬ)

 

После нескольких дней агонии и совещаний с родителями и Соней, я решил принять предложение профессора Штольца и поступить в аспирантару на кафедру славистики Мичиганского университета.

Уж очень невероятно заманчиво это было. Кроме того Нью Йорк после пяти лет весьма насыщенной жизни в нем каким-то странным образом надоел. В это даже как-то трудно поверить, что Нью Йорк может надоесть, но к тому времени часто бывало, что в Нью Йорке становилось скушно, вроде везде мы уже были, все видели. Конечно оставались замечательные городские улицы, но хождение по ним уже тоже было не в новь.

В целом, конечно Нью Йорк своими размерами, гомоном, темпом сильно изматывал. Любая маленькая надобность, типа похода в химчистку, требовала усилия и времени.

И меня тянуло придаться интеллектуальным усладам в уюте тихого, буколического уноверситетского городка, с милыми кафе и пабами, с огромной библиотекой, и росскошными книжными магазинами.

Тем более так получилось, что за год до этих решений, странным моновением судьбы мой батюшка получил работу главного библиотекаря в Детройтском симфоническом оркестре, и они с матушкой, уже жили в Мичигане в Детройте, в часе езды от Энн Арбора, где мне предстояло учиться.

Так же странно оказалась то, что моя Соня была родом из Мичигана, т.е. родилась она в Ленинграде, но приехала в Америку в Мичиган, в город Гранд Рапидс, где жил ее отец с женой. Она правда от туда сбежала в Нью Йорк, где устроилась работать в Колумбийский университет, и где я с ней познакомился через несколько дней после ее приезда из Мичигана. Особенно назад в Мичиган ее не тянуло. Она и так там уже провела пару лет.

Но мы собирались жениться, заманчивость предложения профессора Штольца была высока, и хотя Мичиган в целом штат деревенскиий и жлобский, Энн Арбор в нем являлся зачарованным местом науки и искусства, со своей особой культурой, со старой традицией студенческого радикализма и контркультуры, с богатой музыкальной жизнью, уличными фестивалями искусств и армией чудоковатых персонажей торчащих в кафе и барах.

Кроме того в Мичигане красивая северная природа, а в Нью Йорке мы природой были обделены, ибо чтобы добраться до природы из Нью Йорка надо было ехать часа полтора если не больше...

Переезд дело муторное и крайне неприятное. Надо ликвидировать одну квартиру, снять другую. Выкинуть кучу нажитого мусора, нанять грузовик. Загрузить грузовик. Перегнать грузовик из штата в штат, и разгрузить его на новом месте. Т.е. мало непокажется, а времени у нас на это было всего две недели. Мичиганцы не много времени дали мне на разкрутку...

Очень было жалко бросать нашу Нью Йоркскую квартиру, в которой мы прожили пять лет. Последний год мы жили в ней с Соней в двоем, это было очень круто иметь такую квартиру, и к нам безпрестанно ходили люди на посиделки. Квартира была городская, т.е. субсидируемая городом в комплексе для городких служащих и потому очень дешевая. Была она огромная, две спальни, большая кухня и гостинная. Плюс при доме была парковка. Разположенна она была очень удобно тоже, в 3х остановках от сердца Манхеттена черех мост Куинзборо, сразу на берегу Ист  Ривер, в районе Лонг Айленд Сити, так же известном, как Астория. Из окон квартиры был виден Манхеттен за рекой, небоскребы и даже Эмпайр Стейт Билдинг. Конечно это был не Манхеттен, но Астория по свойму очень привлекательный район. По слухам это второй по размерам после Афин греческий город в мире и там живет более миллиона греков. Но и не только греков, а всякого рода славян, и итальянцев. Там были греческие, болгарские, сербские церкви. Замечательные мясные, рыбные, хленые лавки и кондитерские. В кафе целыми днями сидели усатые греки и пили кофе с пирожными, пока их женщины дома стирали. Еда в Астории была многообразна, недорога и невероятнo хороша по качеству. На улице все говорили на каких-то непонятных языках. Асторию мы любили здесь было уютно, вкусно и безопасно. С ней нам было растоваться особенно тяжело.

 

Но переехали...

В Энн Арборе в такие короткие сроки мы смогли снять квартиру не очень удобную, минутах в дватцати от города, среди каких-то полей и кустов в комлексе унылых домов называемых «садовые квартиры» в которых обычно живут обиженные на жизнь «профессионалы» в начале своих карьер и пока неспособные купить себе вожделенный дом американской мечты. От этого они чувствуют себя ущербно, стисняются самого факта своего убого существования и приветливостью неотличаются.

Но это было наше временное пристанище, и у нас была машина, что позволяло добираться до центра легко и удобно.

Мичиганский университет грандиозен по размерам, и сам унверситетский городок содержит в себе все элементы которыми подобные городки знамениты: в самом центре просторная обрамленная старыми деревьями площадь – университетский «квад» сердце кампуса. Вокруг площади солидные помпезные неоклассические здания унивесрситеского комплекса с могучими колоннами, и две библиотеки – величественная с широкой лестницей портиком и колонадой аспирантская библиотека, и современная красного кирпича библиотека для младшекурсников. Библиотеки соединены воздушным переходом. От «квада» лучами расходятся улицы, ведущие либо в городской центр к кафе, ресторанам и магазинам, либо к готическому комплексу юридической школы, либо к экспланаде окруженной величавыми административными зданиями и к музыкалному залу около высокой часовой башни. Подле этой башни служившей так же билетной кассой и музыкального зала находилось здание «Современных языков» где была расположена моя кафедра, и кабинет, ставший моим «домом» на последующие восемь лет. Здание было довольмо мерзкого вида, плоский бруталистическии бункер из красного кирпича с черными затемненными окнами, в стиле тех унылых и бездарных домов что стороли повсюду в америке в семидесятые годы.

Тогда, конечно, я не мог предстажить себе, что проведу в Энна Арборе такое долгое время. Но так уж в результате получилось.

Кафедра началась для меня с оффиса секретарши профессора Штольца и всего факультета по имени Нора. Нара была родом из какой-то латино-американской страны и незнала ни одного слова по-русски. Что не мешало ей практически управлять всей кафедрой, ибо профессор Штольц был не очень практичен и весьма разсеян. Нора была и его ассистенткой, и советчицей студентов по житейским и академическим вопросам. Она знала все правила кафедры, обьясняла как и когда брать какие курсы и сколько зачетов нужно для окончания той или иной программы. Этим конечно должны были заниматься профессора, но Нора делала это лучше и проще, и все попросту предпочитали обращаться к ней с подобными вопросами.

Поэтому именно Нора обьяснила мне с чего я должен был начать мое образование, и к кому из профессоров на курсы записаться в первую очередь. Для начинающего аспиранта обязательными были: обзор русской и советской литературы первой половины 20 века, история древней русской литературы, старославянский язык, и семинар пока еще без темы и без названия называвшийся просеминар, где разные профессора рассказыжали нам немнозчко о том о чем мы смогли бы научиться еслибы взяли их курсы.

 

Таким образом по советам секретарши Норы, я записался на мои первые курсы в Мичигане и познакомился с моими первыми профессорами.

Курс по литературе 20го века вел известный историк советской литературы Деминг Браун. О нем я незнал ничего. Все вокруг шутили, что в американской славистике несколько Браунов, есть замечательный ученый по 18 веку Эдвард Браун, а вот нам мол достался самый тупой и скверный Браун – Деминг... Так как Браун мне был в новь то я прислушивался к слухам о нем, мне пока тогда была незнакома простая заповедь – суди, мудак, о людях не по тому что тебе о них говорят, а по тому что они делают, и особено делают тебе...

Но я был молод и глуповат, и отнесся с Демингу с заведомой иронией и даже принебрежением. А он тем временем ко мне относился очень любезно и уважительно. Тут видимо играли роль два фактора: то что я был советским эмигрантом, а он испытывал к нам, как группе интерес и уважение, и то что я был рекомендован моей знаменитой «старушкой» Верой Григорьевной Сандомирской-Данэм. Я еще плохо вьезжал в то как мир нашей кафедры работал, и как важны в нем связи и рекомендации.

 

Профессор Браун, может быть не был блестящим профессором-философом, а такие были у нас на кафедре. Он был скорее, как хороший школьный учитель, но он заставлял нас студентов пускаться в порою оживленные бесседы, и внимательно прислушивался к нашим мненииям. Я ему определенно импонировал и он часто вовремя лекций ко мне обращался, интересовался моим мнением. Курс был легкий и включал литертуру первой половины 20 века, я теперь сам преподаю подобный курс в моем университете, но строю его значительно сложнее и разнообразнее. У Брауна я немногому научился, но научился тому как вести себя в аспирантском классе, как учиться, а это было не мало. Этот класс стал легким вводом в сложный аспирантскии мир.

Про Деминга Брауна студенты говорили, что с ним надо быть очень осторожным, что он очень мнителен и обидчив, и что он быражает свое отношение к студентам через сложную систему плюсов и минусов. Так говорили те кто получили у него минусы, указывая, на то что Браун давал минусы не за плохую работу, а за качества характера.

Я минуса не получил, а получил свою чистенькую и кругленькую отметку А, за этот курс, так что если бы небыл мудак то уже бы врубился, что Деминг ко мне хорошо относился. Но я был мудак.

Чтобы это изменило? Возможно ничего, а с другой стороны имя профессора Брауна имело определенный, и даже не малый вес в мире американских славистов, и студенты которым он покровительствовал получали места в отличных университетах. С другой стороны эти студенты были, как правило примитивные мудуки и зануды, так что, может я и небыл уж такой полный мудак избегая покровительства Деминга Брауна. В течении лет я с ним мало общался и несколько сторонился его, а он тем немение испытывал искренний интерес ко мне, и узнав, что я буду писать диссертацию о советском роке даже снабдил меня очень ценной записью интервью о советском роке канадского исследователя оного, Ника Глоссопа, которое ответило на некоторые воросы по теме моей диссертации у меня имевшиеся...

Потом оказалось, что не все так просто было с профессором Брауном, и его интерес к моей необычной теме диссертации был матевирован личным фактом его биографии о котором я не имел ни какого представления. С виду Браун был типичный консервативный американец из культурных. У него была такая же струшка-бабушка, сухая и консервативно одетая жена. И вдруг оказалось, что у этой пары, которую уж никак не заподозришь в этом, их любимая дочка пошла по достатчно странно стязе: она была хорошей и даже несколько известной блюзовой гитаристкой! В блюзовой среде мало жечщин, блюз в целом не женское дело, хотя в нем работают блестящие женщины музыканты. Старик Браун, по слухам, очень уважал творчество свой дочки и гордился ей... Вот и разбери кто козел, а кто нет...

Другой профессор с которым я сталкнулся в мой первый семестр был специалист по средневековой истории Риссии и по древне-русской литературе Гораций Дьюи. Он так сам произносил свою явно французскую фамилию – Дьюи, хотя мне казалось что она должна по-русски писаться, как Дюи...

Профессор Дьюи был учеником прославленного русского историка-эмигранта графа Андрея Лобанова-Ростовского, у которого Дьюи учился, за много лет до меня, там же в Мичиганском университете.

Дьюи был красивый пожилой мужчина, высокий, седой, худощавый, классической англо-американской наружности. Он выглядел, как типичный университетский профессор, у него были мягкие, вкрадчивые манеры, в голосе и улыбке было нечто елейное, почти поповское. Он казался мягким, заботливым, добрым стричком, которому хотелось открыть сердце, от которого веяло мудростью и пониманием.

К сожалению это только козалось. Дьюи был сплетник, наслаждался втыканием ножа в спину, даже тем борьба с кем не могла принисти ему особого удовлетворения. Он был коварен, подозрителен, мелочен, и в нем странно уживались два человека, блестящий, глубокий, талантливый профессор, который преподавал искренне и с интересом, и почти садистский мучитель и кликуша.

Я это познал на собственной шкуре по мудачеству купившись на его благородные манеры и вкрадчивый ласковый тон. Судя по обстоятельствам, я нарвался на его проделки несколько раз, по моей же тупости и нежеланию слушать других, более добро расположенных ко мне профессоров, да и по неспособности смотреть фактам в глаза.

Один раз я очень серьезно нарвался с ним, но это уж слишком неприятно вспоминать, и я небуду, скажу лишь, что страху я натерпелся изрядно, думая донесет он на мои нелепо обраненые речи или нет. В тот раз он вроде не донес, но донес профессору Штольцу ранее, что я признался ему, Дьюи, что преподавание русского языка меня мало интересует, как карьера, и после этого мне стали давать меньше и меньше классов для преподавания, а для нас аспирантов это приподавание было единственным средством к существованию, так что похоже Дьюи мне услужил...

Но добрый Штольц совсем не выгнал, только давал мне минимум работы. Хотя с другой стороны Штольц мне всегда давал летнюю работу, преподавать интенсивные короткие курсы русского языка, за которые платили отлично, и которые давали возможность нам с Соней путешествовать два остальных летних месяца по просторам Америки и Канады...

 

При всем его коварстве профессор Дьюи был профессором блестящим, увлекающим, почти зачаровывающим. В отношении к литературе он был с одной стороны строгим формалистом, с другой историком, и сочитал эти два течения блестяще. Он в первые познакомил меня с концепцией формально-структурного подхода к литературе, когда подобный подход осуществляется не ради самого себя, а ради того, чтобы показать как формальные и структурные методы используемые автором, поддерживают или проявляют его эстетически-философскую концепцию. До Дьюи слово формализм было анафемой для меня. Я верил только в философско-психологическое-социологическое  интерпретирование литературных произведений, в их идеи. Как они строились и какими методами меньше всего на свете интересовало меня в те юнные годы, и наоборот эти вопросы казались нелепыми и тривиальными.

После Дьюи я сам стал пользоваться формально-структурологической методологией. Убедительностью своих построений он привил нам этот подход, показав его в действии. Он был вдохновляющий ученый, и его лекции по истории и стилистике русского юродства оставили на меня неизгладимое впечатление, и стали основой многих моих собственных теорий по стилистике юродства, которые я в последствии пременил к протопопу Аввакуму, Василию Розанову, Венедикту Ерофееву, а позже к моей великой гордости и к Петру Мамонову и Егору Летову. Так, что несмотря ни на что я признателен покойному профессору Дьюи заронившему в моем мозгу искру интереса, который сохранился у меня по сей день. У Дьюи было слабое серце, он умер году в 90-ом, до того как я закончил мою диссетацию. Он умер незаметно, я даже незнал, когда это случилось.