Тюркский опыт мира: сплавление горизонтов

Нурлан Оспанулы

То ли Ницше, то ли тартуской школой замечено, что великая древнегреческая культура непростительным для ее величия образом прошла мимо Ребенка, т. е. не заметила его, не интересовалась им, по всей видимости, считала его просто недочеловеком, не достойным внимания ее гордого духа, — кажется, кроме прочего, эта мысль аргументируется крайней скудостью образа Ребенка в изобразительном искусстве

В этой связи весьма трогательными и символичными оказываются слова об «играющих на прибрежном песке детях» в знаменитой вакуумно-отвлеченной философской метафоре Гераклита, эфесского отшельника храма Артемиды — богини-девственницы, покровительницы диких зверей и охоты, богини луны, плодородия и деторождения. Гераклит презирал человечество, т. е. греков. Он даже отказался над ними властвовать и жил себе отшельником у Артемиды, богини из сонма богов и богинь, являющейся, кроме иного прочего, и богиней деторождения.

Столь скудный на богов и богинь варварский дух небесных тюрков обходился только одним богом (tr? ri) — и то для, так сказать, проформы, чтобы не сочли их за конечных варваров. Они понимали, вслед или наряду с греками, что заниматься религией как таковой это такая мура и что религия это средство, а не цель. Целью всегда был сносный вид человека. У зачинателей европейского духа, в два приема аля-Алексаидр разделавшихся со всем предыдущим углом-Знанием запутанно-рафинированного Востока, вид был изначально не то, что сносным, но и благоухающим, как у всех девственных темных лесов, блаженно готовых к алмазным лезвиям. Поэтому греки занимались оттачиванием своего духа, делали культуру и цивилизацию. Религия была средством развлечения, а не дрессировки — как это необходимо принято у уставших, угнетенных и использованных народов. У закаленных в бесчисленных трансконтинентальных победах и поражениях небесных тюрков, чудом сохранивших свой сносный вид, происходит наоборот — как можно меньше бога, а развлечений настоящих у нас всегда предостаточно. И оставили они себе только одного бога, столь страшного — что трудно его назвать богом* Он у них ни там, ни здесь, ни сбоку, сплошной дзен какой-то, вакуум без рук и ног. В общем, они зачислили его туда, откуда ему не вырваться в жизнь, хотя он беспрестанно бьется об стенки всеми своими членами, называемыми трансцендентальной свободой или интеллектуальной совестью. Короче, бог террорист в черепной коробке — трудно жить с ним, требуются особые ограничения, искусство, поэтому многое множество предпочитает жить без коробки. Технология отвинчивания известна по сказке «Ложь в сорока пропозициях». Герою сказки — мальчику приходится постоянно возвращать народную коробку на место, она время от времени просит его об этом, эта тупая башка, а он все живет на тоскливом прибрежном песке и совершенно один, забытый всеми, и со своим террористом, но веселый и легкий, готовый лететь, как и полагается Ребенку…

Нужно пройти все закоулки духа и не попасть в силки его, чтобы прийти к тюркскому минимализму. Тюркский минимализм есть следствие колоссальности опыта, только чрезмерность опыта приводит к вакууму и избавляет от доморощенности. Начинаешь по-другому смотреть на жизнь, говорить с ней без задних мыслей, без похоти — тогда и приходит нуминозный опыт: ландшафт-уродину хочется назвать «обетованной Водой-Землей», оправдать мучения и тщету минувших дней, достучаться до прабабушки и сказать ей: «Вставайте, старая бабушка! Мы пришли, как видишь, не зря ты нас родила. Небеса ликуют, и ты должна петь». А прабабушка в ответ: «Спасибо, дети! Но я вовсе не старая карга, я молодая волчица, принцесса-девственница, ваш ангел-хранитель. И называйте меня моим почетным именем!…»

Умай, олицетворяет тюркскую генеалогическо-антропологическую теорию. Реализуется как покровительница домашнего очага. Имеет прямое отношение к деторождению. Для тюркской женщины, основы семьи и вообще общества, она имеет значение примерно такое же, как Пречистая Дева Мария для набожной католички. Если последней удавалось рожать ребенка с врожденными стигматами Христа, то для тюркской женщины сверхзадача заключалась в рождении ребенка с добродетелями волка. Это говорит в пользу волчьей генеалогии Умай, хотя она выступает как персонифицированный дух культа женских предков. Она не богиня. Она является в нуминозном опыте персонифицированно, а тюркский бог абсолютно непроницаемый для чувств ноумен, локализованный на церебрально-метафизической поверхности. Умай не олицетворяет женское начало в оппозиции мужское-женское. Этой оппозиции не существует в тюркской метафизической системе, которая насквозь реалистична и функциональна, феноменол^гична. Хайдеггеровское «поэтически живет на земле человек» сказано как будто бы о тюркском духе. У Умай множество функций сообразно тому, как многообразна сама человеческая жизнь, но в основе она охраняет генеалогическо-антропологическую идентичность тюрков, напоминая о той волчице, подобравшей мальчика без рук и ног и одарившей его потомством.

* * *

У Ортеги и Мамардашвили имеется мысль о «вертикальном вторжении варварства», что культура в каждый данный момент времени окружена варварством, ежесекундно грозящим ее существованию. В позитивном прочтении это означает, что культура также вертикально вторгается в варварство, что культура возникает вопреки и узколокально, абсолютно спонтанно. Если свести концы с концами, то можно сказать, что всегда имеется многое множество, которое всегда было большими мастерами делать дерьмо из хороших вещей, и что иногда находятся и те, что делают конфетки из дерьма. Так вот небесные тюрки были единственными, умевшими посылать горшок с вареньем вослед гигантской кислой истории евразийского кочевничества. Они смогли спасти то, что нужно было спасти из этой бесцельной гигантской мешанины — дух, и они же впервые отлили его в формулы. За исключением Чингисхана, все последующее кочевничество — это дерьмо. Сам же дух небесных тюрков трансмутировал в исламе в лице Сабуктегина, Алитегина и прочих, создавших Империю Газневидов, и через Великих Сельжукидов и Чингисхана достиг своего апогея в лице Тимура, стараниями которого, наконец-то, взращены как смысл завершения всякой великой культуры духа такие цветы-созвездия как Алишер, Улугбек, Бабур…

Что важна не религия, а культура-цивилизация, видно не только по истории европейского духа, возвратившегося, переварив свое христианское Средневековье, к своим греко-римским основаниям, — оно видно из того, как стартует тюркский дух в исламе. Тюрки с их перманентно командировочным прошлым, отдающим дурной бесконечностью, не могли не знать, что восточная древность всегда кишмя кишела сыновьями богини — от их рьяной конкуренции даже Мухаммеду не было покоя — и что нельзя относиться к ним серьезно, тем более, им, съевшим собаку на этом деле, — в вопросе о боге. И вот первый знаменитый тюрк в исламе, пришедший строить культуру-цивилизацию. Абу Наср Мухаммед ибн Мухаммед ибн Тархан ибн Узлач аль-Фараби ат-Турки закрывает для себя этот вопрос, заявив просто и ясно: «Он единственный в своем роде и абсолютно лишен субъективности». Его интересует позитивное знание, Аристотель, музыка, поэзия и для прикола он делает социологию идеального города-государства. Этого, конечно, не могли простить чувственные до похотливости южане, для них бог должен был бы обладать хотя бы степенью субъективности женщины, чтобы можно было его любить. Знаменитый иранец аль-Газали посвящает своему старшему коллеге специальное опровержение, отдающее анафемой. После этого тюрки не стали делать больше такие опрометчивые заявления, усмехались себе в усы, думая «не каждое слово подходит ко всякому рылу», и сделались «большими католиками, чем сам Папа Римский». И это было в их вкусе, важна культура-цивилизация, а не теология. В конце концов, это продвижение вперед — что Мухаммед выиграл у аравийских сыновей божьих сыновей божьих (кажется, там была даже одна дочь), сделав бога более бледным. Пусть он обладает субъективностью и говорит с Пророком, но этого уже с нас достаточно — больше никакой экзальтации, нужен Закон, достойный вид человека. С такими невеселыми мыслями тюрки вступили в ислам именно в тот момент, когда там опять возобладала тенденция, идущая от сыновей божьих. Это было на рубеже тысячелетий, ислам уже пережил свою классическую эпоху, был кризис, доминировало персидское начало, каждый второй сын грозил вырасти в самого бога, развелась куча тайных подпольных организаций, разъедающих цивилизацию. В общей сложности за 1000 лет, окончательно образовавшийся под северным небом новый кочевнический дух образца небесных тюрков был достаточно зрелым, когда на рубеже тысячелетий, прорвав северные границы исторического Ирана в Средней Азии, вступил в исламский мир двумя небольшими волнами (Газневиды и Сельжукиды), которые тут же поменяли общую картину, выразившуюся теперь в так называемом суннитском возрождении. Именно зрелым духовным вкусом объясняется и то, что с самого вступления тюрки неизменно держатся ханафитского мазхаба, самого толерантного и интеллектуально-цивилизованного среди четырех суннитских религиозно-правовых систем. Более того, утверждение и распространение этого мазхаба считается исключительной заслугой тюрков — на этот счет еще с Xl-го века существовала легенда о сверхъестественном голосе из Каабы, обещавшем Абу Ханифе (основоположник мазхаба, ум. 767 г.), что его мазхаб не исчезнет, пока меч будет в руках тюрков. А что касается этого меча и его влиянии, то тогда же говорили: «В землях арабов, персов, византийцев, русов слово принадлежит тюркам, страх перед мечами, которых прочно живет в сердцах» (Раванди, персидский историк). Тюрки настолько блистательно дебютировали в исламе, что уже с Xl-го века восхваляются их добродетели, начиная с апокрифа, приписываемого пророку: «Не трогайте тюрок, пока они не трогают вас», — через «отсутствие лицемерия, нелюбви к интригам, невосприимчивости к лести, львиноподобности, гордости, свободы от противоестественных пороков, отказа выполнять ручную домашнюю работу» до футурологических дифирамбов а / а ИбнХалдун… Подобно тому, как аль-Фараби является в противовес аль-Кинди первым и непревзойденным системщиком в исламе, построившим чисто философскую, выходящую за пределы Откровения модель мира, тюркские династии в исламе отличались системным взглядом на устроение жизни общества. Они умели не только управлять, расширять горизонты, но и не лезли в души людей, всячески поощряли образование, профессионализм, дифференциацию знаний и рангов. И сами вооружались системно. Так к своей неизменной благочестивой суннитской ортодоксии, фугированной интеллектуально-цивилизованным ханафитским мазхабом, также полученным у них, тюрки держались своего особого варианта калама, суннитской рациональной теологии, разработанного самаркандцем аль-Матуриди (ум. 941 г.), где в противовес аль-Ашари (ум. 936 г.) человек признавался обладающим свободой воли. Сам калам возникает в ответ мутазилизму, единственной тогда интеллектуально-рациональной теологии, и оформляется, утверждается именно тогда, когда мутазилизм, выродившись до испанской инквизиции, целиком отошел в ведение шиитской экзальтированной схоластики, и когда на сцене появляются тюрки, олицетворяя т. н. суннитское возрождение. И это основная линия на протяжении всего исламского опыта тюркского духа, и, главное, она соответствует его изначальным конститутивным интенциям. Дух, предварительно прошедший все закоулки, образовавшийся из трансформации, в своем рождении уже очистившийся дух и оттого теперь храбро остающийся на поверхности — благодарный своей судьбе, гордый, красивый, стыдливый дух. Ему не по вкусу необутый по самое горло похотливый дух. Северовосточное прототюркомонгольское кочевничество представляет из себя, естественно, мужское начало, и, начиная с преддаосских времен, не раз и не два заставало врасплох и осеняло фригидную, так сказать, китайскую красавицу, в то время как на этом небезуспешно, как утверждают, запинались их северозападные коллеги, арийцы, в индоиранском ареале. Надо признать, что проект совершенной женщины останется, наверняка, не доступным женскому началу, это чисто мужской проект. Под женской поверхностью нет глубины и, когда она пытается нырять в свои глубины, — она только плюхается в лужу. Лужа, да и только, этот суфизм, конек шиитско-иранского духа. Мистицизм — это болезнь духа; гордый, в основе здоровый дух поминает его как свою грязную подноготную и не смеет никогда делать из него уличную песенку, он стыдится этой своей болезни и оставляет ее сугубо приватным своим делом, задачей самопреодоления. Только полный феминизмами, неизлечимый дух делает из него тасаввуф — средство захвата. Только неудавшаяся, фригидная, но похотливая уродина прибегает к ворожбе, порче, шантажу, чтобы захватить душу. Во всей истории ближневосточной модели (монотеизма) мистицизма был только один мистик, достойный уважения в своем полном трагизме — Мейстер Эккарт, который кончил тем, что лицом к лицу молил своего бога, чтобы он сделал его свободным от Бога. А суфизм, как и все остальные в указанной модели, в лице даже самых своих одиозных фигур типа аль-Халладжа (ум. 922 г.) остается, мягко сказать, на полпути и, главное, у разбитого корыта, с так называемой Истиной. И это только на экзистенциальном уровне, мы не говорим пока о тех метаморфозах-метастазах, когда это корыто используется для возбуждения рогатого скота в народе. Подлинная умиротворенность, к чему стремится мистицизм, непременно включает элемент иронии, самоосмеяния золотогривого льва, как сказали бы патриархи дзена — который, может быть, на самом деле никакой не лев-шеф, а какой-нибудь осел. Только дзен, занесенный (520 г.) Бадайдарумом с запада в Китай и взращенный-взлелеянный корейско-японским элементом, является среди всех систем мистицизма системой в полном смысле слова, т. е. сознающей свою системность, принципиальную незавершенность, неполноту. Здесь суфизм с его безусловностями типа любви, бога, экстаза, истины остается на 6000 футов ниже порога, как сам дзен отдален еще так же и настолько от горизонтов, достигнутых в трансформационном опыте Заратустры, поэтому дзен не кичится, а учится говорить о себе еще как о задаче, хотя он уже был, есть самый невозможный вид мистицизма, по сравнению, с которым суфизм — просто Мария…

С красотою женщины увеличивается ее стыдливость. А д-р Казобон из Милана, развивая эту мысль Заратустры, заметил: «Должна существовать связь между волей к власти и половым бессилием. Маркс симпатичен мне: чувствуется, что он и его Женни занимались любовью с энтузиазмом. Это ощущается по умиротворенности его стиля и по неизменному юмору. В то же время, если спать с Надеждой Константиновной Крупской, человек потом с железной неотвратимостью напишет что-то жуткое, типа «Материализма и эмпириокритицизма». Или типа «Коран № 2», к созданию чего натужно-истерически стремились фигуры типа аль-Халладж и К°. Как тут не вспомнить о благочестивых халифах из династии Аббасидов, у которых еще задолго до вступления в Багдад первого сельжукида Тогрул-бека (1055 г.) существовала традиция выбирать себе в матери тюрчанок, красота и достоинство которых приводили в трепет, как известно, самых серьезных поэтов. Это, конечно, не означает, что халифы совсем пренебрегали женщинами из калбитов (привилегированное арабское племя), просто, речь шла о производстве наследников. А подземные скрытники-извращенцы, которые потом тайно братались с тамплиерами-храмовниками и которые, возможно, никогда не занимались любовью с красивой женщиной по полной программе, шантажировали этих благочестивых халифов с исмалиитско-суфийских позиций и, возбуждая элементы рогатого скота в народе и, сея раздор повсюду, захватывали власть, — пока, как сказано, мирно и с согласия халифа, символа единства уммы, и который потом выдал внучку за очередного халифа… не вступил в Багдад со своей волчьей гвардией Тогрул-бек, который взял в жены дочь халифа …и Умай, конечно же, не имеют между собой никаких отношений, как это могут подумать с ходу универсалисты-стадиалисты, для которых всегда «Все-Одно»; хотя — первое означало у арабов «народ», а второе олицетворяет, как мы сказали, генеалогически-антропологическую идентичность тюрков, т. е. некую определенную общность. Да, Умай коннотирует образ женщины и это на руку нашим коллегам, ибо в их арсенале предполагается патриархат, который всегда — везде и нигде. Арабов, выходцев из эпицентра цивилизации, легче всего подвести под матриархат, нежели тюрков, слишком молодых, рискованно здоровых для матриархата северных варваров. Но для такого случая имеется лингвистическая гипотеза, которая намертво связывает не только тюрков и арабов, но и оправдывает первоначальную догадку — фонетическую созвучность. По этой гипотезе шумеры оказываются инкарнацией прототюрков, а семиты как наследники шумерской культуры при наследовании шумерской клинописи, которая была неразрывно связана с языком изобретателей первого в истории фонетического письма-алфавита, не избежали того, что называется ошумеризацией лексического фонда их собственного языка. Образец того, как это сделать, дан автором книги «Аз и Я», когда арабское «аллах» через общесемитский «элох» технично возводится к шумерскому «ену», которое в шумерском пантеоне обозначало самого главного из богов. Подобная доморощенная «игра в бисер» — это не просто романтический зуд, после которого можно было бы красиво утопиться в каком-нибудь горном водоеме, а самый что ни на есть архаично-тоталитарный марризм, стремящийся свести все к четырем изначальным безумным лингвистическим сущностям. И не случайно, что самый неутомимый адепт марризма, стремящийся опровергнуть Соссюр, нашелся среди казахских тюрков, которые, убив свой язык, теперь продолжают наводить порчу на чужие языки…

* * *

Надо со всей отчетливостью сказать, что тюркский дух это дух образца небесных тюрков (kok tbrk), — это они являются зачинателями тюркского начала как такового. Это был народ среди множества родственных по языку, быту народов, каждый из которых имел собственное самоназвание; и неизвестно как они называли свою общую дотюркскую общность, называли ли, ощущали ли вообще? Они имели противоречивую, но доблестную общую историю — да, но, несомненно, так же и то, что небесные тюрки явились неким «вертикальным вторжением» в эту историю — был зачат дух с предикатом-атрибутом «Тюркский», под эгидой которого отныне выступают все родственные народы, даже те из них, которые постоянно враждовали с династией небесных тюрков и даже выигрывали у них. Возможно, эта династия, вознамерившаяся создать народ и дать этому народу его мир, сравнимый с другими мирами, была иноземного происхождения, по крайней мере, это были люди с колоссальным опытом и знанием, уникальными для той среды-ландшафта, где образовался тюркский дух. В данном случае к колоссальности нужно отнести и то, что известно из истории экзистенциально-биографического опыта молодого Темучина, выходца-наследника этого ландшафта, — способность долго и неустанно жить в сфере возвышенного, которая только одна и способна дать духу его пяту (единственное неуязвимое его место) — то «нечто, неранимое, незахоронимое, взрывающее скалы: волею называется оно» (Заратустра). Когда оно, это нечто, уже есть, все остальное несущественно: можно позволять обкрадывать себя. Так и живет тюркский дух, как и всякий удавшийся дух, время от времени, взрывая скалы, сквозь толщу профанации и клопов…

* * *

То, как выстроен тюркский символический универсум — столь точно-всеобъемлюще и, главное, минимумом средств — свидетельствует о работе зрелого и артистичного духа. Все гениальное до слез просто, как смех ребенка: церебральная метафизика (tanri), совершенная женщина — экзистенция (umay), интерсубъективная ландшафт-родина («обетованная Вода-земля») — вот те три уровня-актанта, которыми структурирован и на которых конституирован тюркский символический универсум, и никаких доморощенных подпорок, ибо здесь одно к другому подогнано столь плотно, что все выглядит совершенно прямоугольно. Отсюда легко заключить, что хозяин этого воздушного замка, этот пестрый, опасный и крылатый насеком — дух сложен также прямоугольно и есть удавшийся экземпляр. К тому же, как свидетельствуют полевые исследования, он был уникальный экземпляр в том смысле, что это был смеющийся насеком, О характере смеха известно только то, что это «хохот без слов». Туманная, конечно, фиксация, но то, что он исповедовал культ смеха известно доподлинно. Возможно, что это повелось еще от Лилит, первой жены Адама, не удержавшейся от смеха при виде сделанной из кривого ребра Евы. Известно, что Лилит, «высокая, молчаливая женщина с длинными, черными волосами», существовала вне зависимости от Бога и его планов и успела уже родить Адаму «сверкающих сыновей и сияющих дочерей», пока, вероятно, не вмешался в личную жизнь креатуры его патрон. Говорят, что это она, Лилит, подтолкнула потом полоумную Еву к греку, чтобы от души посмеяться над замкнувшим от маниакального безумия патроном Каина и Авеля.