Такое впечатление, что мир обращается к нам, как в повести одного балканского писателя, где цитируется надпись на стене:
«Таня, вымойся, побрей себе ноги и повесься, сука криворотая!»
Такое впечатление, что мир перешел в общении с человеком именно на такой язык. И смерть, при таком раскладе, не самое страшное…
Ни о чем не хочется говорить — все лишнее, люди действительно с удивительной легкостью переносят чужие страдания, об актуальном я не буду.
В качестве утешения вспоминается разве что пражский любитель огромных жуков, певицы Жозефины и мышиного народа. Я не раз слышал о том, что это писатель которого невозможно читать, излишне мрачный и патологический — и никогда этому не верил.
На счет патологий — пусть на себя посмотрят, выродки, а насчет мрачности — я не согласен.
Можно было бы сразу говорить о «Письмах Милене» с их нервической нежностью и паутинной болью переписки, но и без вторжения в самое личное понятно, что там не только о черном и о страхе…
Интересные вещи происходят с руками, например — стоит вытянуть руку, и явственно ощущаешь мясо на ней отдельно от кости и все потому, что слабо веришь в метафизику. Вот и у него схожие ощущения встречаются — про ноги, например, крепко держащие на земле лестницу, прижимающие ее к земле — и это очень точное описание.
Конечно, многое у него поверхностно можно вывести из того, что называется холостяцкая жизнь, но что же здесь мрачного?
- Во сне я просил танцовщицу Эдуардову, что- бы она еще раз станцевала чардаш. На ее лице между нижним краем лба и серединой подбородка — широкая полоса тени или света… Перед этим я расспрашивал ее о цветах, торчавших за ее поясом. «Они от всех государей Европы», — сказала она.
Вообще я радуюсь, что и «Дневники» — пусть и «Дневники», продаются сейчас в мягком переплете и вполне доступны, потому что я помню, как его «Америка» стоила в «Букинисте» 50 рублей, и я не мог ее купить. Существует, кроме того такая легенда, что многие его читаю один раз, в юности — а в юности книги должны быть доступны.
В дневниках же вообще много об актерах — актеры особенно его интересовали, но как то очень фактурно: туловищами своими, выступающими носами, отдельно нависающими головами. Привычкою к декламации и особенными способами покачивать бедрами и руками — то есть актеры, описываемые между тем необыкновенно любовно, представляют некий удивительный вид живой материи, со свойственным только ему способом самоорганизации.
Беззащитность же полная — и актеров, и автора, который их описывает — собственно, я думаю, это как раз то, что он привнес в литературу: неприкрытость и сознательная незащищенность.
Сознательная незащищенность, снятие кожных покровов, видимо и воспринимаются порой как «мрачность» и «патологичность».
Но ведь интересно, интересно ведь по-настоящему — потому что своя рука становится страшнее любых монстров, а письменный стол превращается в носорога без видимых усилий…
И еще одно, подвигающее наше сознание к невозможности возможного — я люблю рассказ про воздушного акробата, который все время жил на трапеции, и это было единственным для него счастьем, и который однажды расплакался и после долгих уговоров объяснил своему импресарио:
- Цепляться за одну единственную перекладину — разве это жизнь?!
И это было его «Первое горе»…
(Франц Кафка. Дневники (1910-1912). АСТ-ФОЛИО.М, 2001)