«Попробуем здесь», или Церковь и современная культура

Иеромонах Григорий (В.М. Лурье)

Будет темная ночь после долгих боев.
Броненосец сгорит и под воду уйдет.
Поплывут по морям по бескрайним волнам
Бескозырки к далеким родным берегам.

Не сумел утонуть одинокий матрос.
Продолжает он плыть в край, где много берез.
Все уснули давно в километрах глубин.
Никого. Ничего. Он остался один.

Кто сказал, что нельзя переплыть океан?
Это грустная шутка, это хитрый обман.
Я сумею доплыть под сиянием звезд.
Я хочу увидать край, где много берез.1

Начало XX века являло в России противостояние Церкви и светской культуры. Конец того же столетия не являл уже ни Церкви, ни культуры: и то, и другое оказалось скрытым. Истинная Церковь была скрыта от глаз в катакомбах, а истинная культура — если и не вся, то в самых значимых своих частях — в андеграунде, то есть, переводя с английского, — тоже где-то под землей.
Фантастические картины мiра после третьей мiровой войны можно без всякой фантастики отнести как к культурной, так и к духовной — то есть церковной — жизни пост-советской России. По земной поверхности ходят пост-советские люди. Когда им хорошо, они наслаждаются радостными мотивами Аллы Пугачевой и Филиппа Киркорова. Когда им плохо или тревожно, они идут в храмы Московской патриархии и получают там блюдо под названием «духовное утешение». Стародавний конфликт Церкви и светской культуры разрешен: проиграли обе.

1. Церковь и культура в России после взаимного уничтожения

Та культура, для соприкосновения с которой достаточно простого включения телевизора, не нуждается ни в каком диалоге с самой массовой церковью пост-советских людей — Московской патриархией. Они понимают друг друга без слов. Каждой отведен свой сектор на рынке услуг по удовлетворению «духовных» потребностей населения, и этот сектор все более расширяется по мере того, как самая память о какой-то другой культуре и о какой-то другой духовной жизни погружается в Лету.
Можно ли этому процессу что-либо противопоставить? Люди верующие всегда могут свести такой вопрос к более простому: нужно ли? /Если что-то нужно, то есть согласно с волей Божией, то это делать надо — и не надо думать о том, получится или не получится: может и не получиться, но мы должны попробовать./ Итак, нужно ли хотя бы пытаться «вытаскивать из-под земли» те силы, которые еще где-то, может быть, сохраняются, имея друг о друге, в лучшем случае, самое смутное представление? И, если да, то на чем можно пытаться сфокусировать действия столь разнородных общественных сил?
В «прошлой жизни», до революции, был уже один опыт по части диалога Церкви и светской культуры: Религиозно-философские собрания в С.-Петербурге. Общая почва была найдена — но для этого представителям Церкви пришлось покинуть по-настоящему церковную почву /впрочем, им самим хотелось именно этого/, а представителям светской культуры так и не удалось до оной почвы добраться /впрочем, они туда и не стремились/. В итоге участники «собраний» оставались друг другом довольны — хотя и не во всем и не всегда, разумеется, — но к реальной Церкви все это так и не возымело никакого отношения. Так закончилась попытка «церковных людей» и интеллигенции объединиться в совместном кружении по стихиям века сего.
Но с тех пор радикально изменились и церковная жизнь, и условия бытия светской культуры. Та и другая оказались на военном положении, когда неуместность многих развлечений мирного времени становится для всякого очевидной.
Конформизм больше не ведет в Церковь, по крайней мере, в истинную. Можно этому радоваться или печалиться, но это, во всяком случае, факт. Конформизм нынче ведет либо к состоянию «все равно, в какую церковь не ходить», либо к употреблению ближайшего храма МП в качестве одного из периодически посещаемых предприятий бытового обслуживания. «Православность» превращается либо в пустое идеологическое клише, синоним «русской идентичности», которое даже не обязательно подразумевает веру в Бога, либо в совокупность обычаев не очень понятного назначения, которыми «принято», «нужно» сопровождать иные из моментов своей жизни.
Примерно такое же назначение современный конформизм отводит культуре — если говорить о среде сознательных «потребителей культурных ценностей» /а для очень значительного слоя населения культура и вообще ничего не значит — по крайней мере, им не приходится ее замечать…/. Конформизм знает сам по себе как устроиться в этом мiре — а культура ему нужна как средство эмоциональной разрядки, как украшение, как ваза с цветами, и не более: стиль поведения в этом мiре определяется другим.
Что осталось за пределами конформизма — и от Православия, и от светской культуры? — Немногое, но зато самое главное.
Чтобы добраться до реального Православия, нужно постоянно преодолевать сопротивление среды. Почти ничто в современном мiре не может в этом помочь — нет ни глубоких традиций народного благочестия, ни опытных духовных руководителей… Остаются лишь догматы и каноны — и, конечно же, самое главное: помощь Божия.
Но и светская культура — та, которая не развлекает, а заставляет задумываться, и чей авторитет был поэтому столь высок в дореволюционной России и в подсоветской «внутренней эмиграции», — едва ли не вся сводится к поискам прорыва из окружающей действительности. Она уже созрела до того, чтобы перефразировать поверхностный социальный протест шестидесятников как XIX, так и XX века. «Кому на Руси [вариант: в СССР] жить хорошо?» в гораздо более концептуальное: «Кому на этом свете жить хорошо?» /Егор Летов/.
Было бы, однако, одинаково глупо думать, будто светская культура теперь стихийно приходит к истинному Православию, а православные смогут получать от светской культуры какую-либо поддержку в своей духовной жизни. Чего нет, того нет. Да и быть не следует. Православие не нуждается ни в каких светских подпорках, а светская культура не в состоянии собственными средствами обрести Православие — так как Православие это все-таки откровение свыше, а не находка человеческой интуиции.
Но тогда может ли возникать взаимный интерес между светской культурой и Православием? — Это не только возможно, но и неизбежно. Мы сейчас постараемся взглянуть на это явление с обеих сторон.

2. Современная культура: взгляд со стороны Православия

Светская культура всегда представляла для Православия хотя бы минимальный интерес — в пределах того минимума, который определен св. Василием Великим в его Слове к юношам, о том, как можно получать пользу от чтения языческих книг. Язычники почитают своих героев, которые ради целей не столь уж и благих, а иногда даже злых /все это, разумеется, с христианской точки зрения/ совершали всевозможные подвиги и проявляли разные особенные качества души. При том условии, что христиане не должны выдвигать для своих подвигов такие же цели, им все же можно многому научиться из созданной язычниками культуры. Такое обучение особенно актуально для людей молодых. Именно поэтому вся византийская система образования была построена на достижениях языческой культуры, — а у нас в России классическая русская литература /тоже ведь не давшая, как известно, ни одного по-настоящему, в смысле святоотеческой аскетики, православного литератора!/ до сих пор верою и правдой служит приготовительным классом к Православию для очень и очень многих.
Таков тот интерес к светской культуре, который существует у Церкви во все исторические эпохи. Но в иные эпохи к нему добавляется и нечто особенное.
Это такие эпохи, когда оказывается разрушенным традиционное общество, со своими, пусть языческими /а в нашем случае, в России, — во многом даже христианскими/, но, главное, устойчивыми ценностями. Так было в Римской империи первых веков христианской эры, так и сейчас на том огромном пространстве, которое еще недавно занимало «византийское содружество наций» и главной частью которого четыре столетия подряд была Россия.
В такие эпохи большинство населения потребляет дешевые и грубые удовольствия, впадая от них в физиологическую зависимость. Так население эллинистических городов относилось к гладиаторским боям, театру и ипподрому, а наши современники — к телевизору. «Зрелища» по своей необходимости для жизни приравниваются к «хлебу», так что реклама служб ремонта телевизоров не врет, когда обещает избавление от мучений.
Интеллектуальное меньшинство бывает занято собой и только собой. Микрокосм своего я раздувается до макрокосма, в котором любой прилив гормонов выглядит всемiрным потопом. Только в такой культуре становятся возможными совершенно невиданные в традиционных обществах, христианских и нехристианских, культы — вроде культа романтической любви /той, что порождает литературу «романов», самое имя которых указывает на их корни в Римской империи, да так называемой лирической поэзии, а также аналогичные явления в живописи, музыке и прочем/.
Наконец, остается еще меньшинство от меньшинства — и на это маленькое, но самое активное меньшинство приходятся все культурные и религиозные искания и метания эпохи.
Оказывается, что некоторые из движений внутри этого самого маленького меньшинства, заметно уклоняются куда-то в сторону христианства /разумеется, христианства не достигая/. Потом именно этим движениям, после их встречи с христианством — попадания с ним в «резонанс» — доводится стать тем самым рычагом, которым христианство взламывает изнутри современную ему языческую культуру, а затем, если не удается подчинить себе ее всю /как удалось в Риме/ — то, по крайней мере, проламывает в ней ощутимую брешь /как удалось в ту же эпоху в Иране/.
В позднеантичном мiре одним из таких движений был стоицизм. Никакой личной дружбы между христианами и стоиками не было, и даже было обратное: великий философ-стоик Марк Аврелий был именно тем императором, чьим повелением были замучены многие христиане, в том числе Лионские мученики во главе со св. Бландиной. Их мучение документировано с идеальной точностью и ужасающей наглядностью, благодаря Церковной истории Евсевия Памфила. Но это не помешало многим идеям стоиков и даже некоторым текстам /вроде Изречений Секста/ интегрироваться в христианское аскетическое учение. Христиане не имеют нужды благодарить за это Марка Аврелия, так как он действовал из соображений собственных и антихристианских. Но сами идеи, хотя бы они транслировались через такого врага христианства, как Марк Аврелий, от этого нисколько не проигрывают в своем качестве: они остаются «приуготовлением» христианства в нехристианской культуре.
В том же позднеантичном мiре можно найти и пример противоположного — император Антонин Пий, при котором не только гонений не было, но и в домашней моленной императора стоял, между прочими идолами, идол — а как его еще назвать? — Христа. Христианство не осталось благодарным Антонину Пию, а «честь», оказанная этим императором Христу, была отнесена к области религиозных курьезов и политической конъюнктуры.
Церковь никогда не ценила обезьяньих подражаний христианству, доступных язычникам. И в то же время, она ценила всегда — всякие действительные «созвучия» христианскому учению, откуда бы они ни исходили.
Для XX века это правило нисколько не устарело.
Попробуем применить его к русской культуре 1990-х — к тому, что либо создавалось именно в эти годы, либо создавалось раньше, но в эти годы обрело «новое прочтение». Содержание телевизора и печатной продукции уличных лотков отбрасываем не глядя. И затем пытаемся ответить на вопрос: где искать Церкви чего-либо ей созвучного?
Один стандартный ответ давно уж известен. С классических времен русской литературы существовал жанр «околоцерковной» беллетристики, основоположником которого стал Лесков еще в пору своей искренней преданности Православию /роман «Соборяне» — эталонное произведение/. В 90-е годы в Россию вернулся — и огромными тиражами своих книг, и буквально, в виде мертвого тела — Иван Шмелев, обретенное уже в эмиграции высшее достижение всего этого жанра смакования православного быта и народного благочестия. Но… во всем этом жанре есть слишком много «но», чтобы нужно было спешить его брать под особое покровительство Церкви.
Да, хорошо, нет спору, изучать психологические процессы в среде так или иначе небезразличных к Православию людей. Этим ведь и Достоевский занимался… Но Достоевский почти не описывал «изнутри» жизнь людей церковных /единственная попытка сделать это на примере монастыря в «Братьях Карамазовых» стала, по свидетельству Леонтьева, поводом для взаимных подшучиваний в Оптиной: «Это уж не вы ли, отец такой-то, так говорили?»/. А «соборяне» и их последователи — описывают душевные переживания людей, которые, вроде бы, без всякого сомнения приняли Православие. Что же это за переживания? Уж не готовят ли нам литераторы чудесную возможность заглянуть за психологические кулисы каких-нибудь египетских патериков или нашей Северной Фиваиды? Или, может быть, они говорят о таких людях, которых в XIX веке св. Игнатий Брянчанинов имел в виду, когда говорил, что «сейчас легче встретить монаха во фраке, чем монаха в рясе»?
Увы. Искателю православной аскетики писатели-«соборяне» готовят одни разочарования. Их герои — обыкновенные люди, поглощенные мiрскими интересами; они и не думают стремиться к непрестанной молитве, к бесстрастию и прочим аскетическим добродетелям. Тогда было бы естественно изображать их без всякого православного антуража, к которому они особого отношения все равно не имеют, — именно так, как это было принято в русской литературе XIX века… Ан, нет: оказывается, что Православие для них все-таки важно, но важно — по-своему, и даже само это православие — какое-то свое, а вовсе не догматические, не каноническое и не аскетическое.
Православного читателя, не привыкшего к такой литературе, сначала, может быть, удивит: почему это, например, внимание празднующих Воскресение Христово поглощено куличами с яйцами, а причастие Святых Христовых Таин в этот день находится чуть ли не под запретом? Но тут и надо вспомнить: «православие» здесь — это «православие в пределах только…» даже не разума, а смутных религиозных переживаний души, которая по своим устремлениям ничем особенно не отличается от всякой другой души, независимо от того, на каком религиозном или безрелигиозном фоне она воспитывалась.
Должна ли Церковь радоваться, если какие-то ее обряды инкрустируются в поэтические воззрения мiрских людей на природу, всасываются коллективным бессознательным для сотворения очередной версии мифа о золотом веке, употребляются взрослыми дядями-политиками как маркеры национальной идентичности?
На все эти вопросы Церковь отвечала одинаково — и во времена Антонина Пия, и в наши дни, когда святитель Филарет /Вознесенский/, первоиерарх Русской Зарубежной Церкви, предостерегал в 1970-е годы от увлечения тогдашними «православными диссидентами» во главе с Солженицыным: у них много благих намерений — но нет понимания самого главного: того, что такое истинная Церковь; они смотрят на традиции народности и государственности /что само по себе неплохо/, но не видят самого главного: богооткровенной истины и всего, что из нее следует. Именно поэтому святитель Филарет видел, что тогдашняя их оппозиция советской патриархии не была церковной, а значит, была поверхностной — политической. Если бы святитель Филарет был неправ, то сегодня мы бы не видели Солженицына в Московской патриархии.
Итак, не будем больше отвлекаться на тех, кто фабрикует из христианских материалов идолов для языческой моленной, а попытаемся лучше последовать примеру ранних христиан в поисках современных «стоиков» и «киников» — аналогов тех, чьи учения были с успехом использованы христианством. При этом мы не будем ни отшатываться от носителей идей в случае, если их личная позиция антихристианская, ни спешить считать их «братьями во Христе», если сами они считают себя христианами. Повторим: нас будут интересовать идеи, а не люди, которые разносят идеи, — мы постараемся читать письма, а не запоминать лица почтальонов.
Забавно, но современная интеллектуальная мода на стоицизм /проявляющаяся, между прочим, и в обилии русских переводов античных стоиков/ повторяет раннехристианские времена. Стоицизм популярен скорее как интеллигентная альтернатива христианству:

Пусть и вправду, Постум, курица не птица,
но с куриными мозгами хватишь горя.
Если выпало в Империи родиться,
лучше жить в глухой провинции у моря…
/И. Бродский, Письма римскому другу, 1972/

Самообособление интеллектуалов: не только от государства и окружающего общества, но точно так же — и от Бога: интеллигент-стоик образца 70-х слишком умен, чтобы быть в чем-то чересчур уверенным, и особенно в бытии Божием /«…Я верю в пустоту. / В ней, как в Аду, но более херово» — из того же автора, Похороны Бобо, 1972/…
Это все уже было. Но вот «кинизм»… Здесь последнему десятилетию русской культуры есть чем похвастаться.
Наш «кинизм», как и античный, — не столько философия, сколько культура и образ жизни. В 90-е годы он пережил дотоле невиданный расцвет, когда — практически — 100% молодого поколения — школьного и чуть более старшего возраста — прошло через увлечение нашим русским «кинизмом» в той или иной его форме. Под «кинизмом» я разумею русскую рок-культуру /рок-музыкой называть ее было бы неточно, т.к. к 90-м годам так называемый русский рок совершенно свободно использовал все музыкальные стили, которые становились ему известны/. Еще в 80-е годы русский рок был не более чем популярным увлечением молодежи — увлекавшим многих, но никак не большинство. Он еще только искал /и находил/ свои собственные темы, которых не было ни у «высоколобой» литературы, ни у гораздо более популярных тогда «поющих инженеров» /авторов так называемой «самодеятельной песни»/, ни даже у англоязычных иностранных рокеров /чьи тексты в России почти всегда вызывали разочарование, как только их случалось перевести/… К самому началу 90-х русский рок из музыкального направления превратился в целую культуру, со своими «этажами» для более и для менее интеллектуальной аудитории, богатую стилистическими разветвлениями и, самое главное, — с какой-то фундаментальной общностью мiровоззрения /при большом различии мiровоззрений как таковых, построенных на этом фундаменте/.
Сегодня очень трудно встретить молодого человека, который был школьником в 90-е и на котором бы вовсе не отпечаталась русская рок-культура. Это не означает, что идеи самих русских рок-групп сумели стать массовыми — нет: из огромной аудитории русского рока лишь ничтожный процент всерьез задумывается над идеями. Однако этот процент «понимающей» аудитории — люди, которых невозможно заметить на рок-концерте, но которые, например, постоянно пасутся на сайтах рок-групп в Интернете — серьезно влияет на самих авторов и одновременно становится «агентом влияния» авторов на аудиторию гораздо более широкую, которая начинает вовлекаться в движение идей даже без всякого понимания его природы. Если говорить только о молодежи, то можно сказать, что русскому року удалось «достучаться» до масс, хотя он и не особенно знает, что с этими массами делать.
Те, кто знакомы с русской рок-культурой весьма отдаленно, может быть, легко примут сравнение рокеров с киниками, но останутся в недоумении: что же в «кинизме» этого рода такого уж созвучного христианству? Те, кто знакомы с этой культурой поближе, укажут на какого-нибудь Константина Кинчева /группа «Алиса»/ с его недавним рок-гимном «Мы православные-е» и спросят, чем это лучше Ивана Шмелева. И будут правы: не лучше, а хуже: еще более по-язычески, еще более назойливо… Но к этому дело не сводится.
Русская рок-культура должна быть интересна Церкви постольку, поскольку в ней ставятся вопросы, ответы на которые может дать только она — независимо от того, что об этом думают сами «рокеры».
Очень часто в Церковь /хотя бы даже в самую что ни на есть истинно-православную Церковь/ приходят люди, чьи жизненные интересы вообще далеки от религиозных. Такие люди могут научиться исполнять обряды, но так и останутся мiрскими людьми, всего лишь сменившими среду обитания. И есть другие люди, в жизни которых вопрос о дружбе или с мiром, или с Богом стоит почти с новозаветным радикализмом /Иак. 4, 4/, но которым о Церкви узнать очень трудно. Русская рок-культура как раз и создает «повышенную концентрацию» таких людей, и, следовательно, Церковь обязана отнестись к этой среде с особенным вниманием.
Что же это за люди и как они находят самовыражение в русской рок-культуре — об этом удобнее сказать, изменив позицию наблюдателя. До сих пор мы старались говорить о явлениях современности с позиции церковной. Теперь постараемся с позиций светских поговорить о том, что имеет непосредственное отношение именно к Церкви.

3. Православие: взгляд со стороны современной культуры

В современной культуре уже создан образ «православия», иначе называемого там «РПЦ» /имеется в виду самоназвание МП/. Это рекламный плакат «Господь для солидных господ» /Пелевин/ на фоне «Спаса-на-гаражах» /известного храма-памятника Лужкову/, где «знак червонца проступает вместо лика на доске» /Гребенщиков/, а «на клиросе умильно спiвают менты» /«Nautilus Pompilius»/… «Я гляжу на это дело с древнерусской тоской» — вот и все, что может заключить по этому поводу современная культура /устами Гребенщикова/.
Альтернативный образ — какого-нибудь более православного православия — увы, не создан, но востребован. Все чаще и чаще попадаешь в одну и ту же неловкую ситуацию, когда к тебе начинают резко лучше относиться, стоит только людям узнать, что ты, хотя и клирик, но не из МП. Самое удивительное в этом то, что у нас оказалось так много нецерковных людей, которые смогли разобраться и не принять «РПЦ» за Церковь.
Так что в сторону истинной Церкви современную культуру заставляет глядеть уже хотя бы присущая ей здоровая любознательность, к тому же, только подогреваемая малопривлекательной фальшивкой МП.
Современная культура имеет и свой «особый резон» искать именно «Неведомого Бога», — точно зная, что все ведомые ей боги уж, во всяком случае, ложные. В этом она отличается не только от всевозможных «шестидесятников», которые вообще ни о каких «богах» не задумывались, но и от культуры «Серебряного века», у творцов которой не было бога кроме «себя любимого» и чье аскетическое отречение от мiра было сразу продекларировано как:

Я ненавижу человечество,
Я от него бегу спеша.
Мое единое отечество -
Моя пустынная душа.
/К.Д.Бальмонт, 1903/

Пост-атеистическое поколение отличается, по крайней мере, в том, что перестало страдать религиозным поклонением собственной душе, которое мешало старикам-декадентам заметить, что и собственная душа — такая же помойка, как и все вокруг нее.
Впрочем, это было осознано не сразу и, пожалуй, не в первом поколении русских «рокеров».

3.1. 80-е годы: назад из уездного города N

В течение всего советского времени в неподконтрольной коммунистам русской культуре /чтобы не создавать путаницы, не будем называть «русской» культуру советскую/ — в самиздате, тамиздате, в домашних литературных и художественных салонах, в эмиграции — продолжали культивироваться традиции начала века, не только чисто художественные, но и мiровоззренческие и религиозные. И тут же, иногда в тех же салонах, появились люди, которые уже принадлежали другой культуре — впоследствии названной «русским роком». Это происходило в конце 70-х и особенно в самом начале 80-х и описано с кинематографической наглядностью в сатире Майка Науменко /1955- 1991/ — «Салоны» /ок. 1984 г./:

Салоны, я так люблю салоны!
Раз в неделю я бываю здесь.
Салоны, я так люблю салоны!
Попасть сюда — большая честь.

Здесь все таланты: поэты, музыканты,
Художники разных мастей,
Здесь каждый третий — непризнанный гений,
Но много и других гостей.
……..
Сюда приходят люди, приличные люди,
Поспорить об умных вещах -
О Фрейде, о Феллини, о Дали и о фри-джазе
Кстати, кто такой Ричард Бах?
……..
Салоны, я так люблю салоны!
Здесь царствует вечный бонтон,
И если мне повезет, то я постараюсь
И открою свой личный салон.

В эту полудоисторическую эпоху русского рока — начало 80-х — именно Майк /и даже не ранний «Аквариум»/ был уже состоявшимся поэтом, который указал направление всему будущему движению. Теперь общепризнанно, что Майк дал западной рок-музыке настоящие русские слова — не переводы с иностранного и не перепевы туристов-альпинистов, — Майка признали фактическим основателем русской рок-поэзии. Но Майк сделал гораздо больше, и именно потому, что он сделал большее, у него нашлись силы для меньшего — найти русские слова для рок-поэзии. Он развернул русскую поэзию в сторону, противоположную той, в которую она продолжала засасываться вместе с и вслед за Бродским.
Стихи Майка заменят для потомков реальный комментарий к полному собранию сочинений Бродского и почти всех его современников. Все эти мелькающие по их страницам имена и реалии — у Майка удобно собраны в одном месте и приставлены каждое к свойственному ему делу. Вот оно — точно определенное Майком название той «глухой провинции у моря», откуда писаны Письма римскому другу — и далеко не они одни: «Уездный Город N» /1983/:

Этот город странен, этот город непрост.
Жизнь бьет здесь ключом.
Здесь все непривычно, здесь все вверх ногами,
Этот город — сумасшедший дом.
Все лица знакомы, но каждый
Играет чужую роль
Для того чтоб хоть что-то в этом понять,
Нужно знать тайный пароль.

Нужно знать — каждый читатель Бродского это помнит — и «кто такой Ричард Бах», и многое другое, столь же обязательное и столь же «духовное». Город N, хотя и уездный, но столь велик, что экскурсия затягивается на весь вечер:

Наполеон с лотка продает ордена,
Медали и выцветший стяг.
Ван Гог хохочет: «Нет, ты — не император,
Я знаю, ты — просто коньяк!
Но я возьму весь товар, правда только на вес» -
И он достает безмен.
В это время Луна, как ржавый таз,
Встает над городом N…

В городе есть и церковь и даже пастырь:

Волосатый малый торгует овец,
По этой части он спец,
Он — главный компаньон коммерческой фирмы
«Исус Христос и Отец».
Его дела процветают
И оттого жестокий сплин
Владеет главой конкурентов
«Иван Грозный и Сын».

Но чего в городе нет — так это выхода, то есть выезда:

Таксист Харон, выключая счетчик,
Говорит: «А вот и вокзал».
Его пассажир Эйнштейн в смятеньи:
«О! Я чуть не опоздал!».
Он подбегает к кассе и просит
На пригородный поезд билет,
Но кассирша, Эдита Пьеха,
Отвечает: «Билетов нет!»
Анна Каренина просит всех покинуть перрон
И не устраивать сцен -
Все равно поезда никогда не уходят
Из уездного города N.

Впрочем, экскурсанты — и только они — могут из него уплыть:

Вокруг происходит так много всего,
Что я не знаю, что еще показать.
Поверьте, я мог бы говорить часами,
Но, пожалуй, пора кончать.
Пора садиться на корабль,
Кавалеры, пропустите дам!
В гостях хорошо, но дома лучше.
Итак, нам пора по домам…

Но в реальном городе N никто не был экскурсантом. И уплыть так просто никто не мог. Главным образом, потому — что никто ведь не знал, куда это — «домой». Майк так и не объяснил. Другие пытались искать выход — но все оборачивалось как-то неправильно:
Мы знаем новый танец, но у нас нет ног;
Мы шли на новый фильм, кто-то выключил ток…
/Б. Гребенщиков, «Аквариум», Прекрасный дилетант, 1981/
Была, впрочем, интуиция: из «глухой провинции» пора домой, в «Рим» /который, в стиле раннехристианской письменности, теперь предпочли переименовать в «Вавилон»/. Но как бы его ни называть и как бы к нему ни относиться, это место нормальной человеческой жизни.

Но Вавилон — это состоянье ума; понял ты, или нет,
Отчего мы жили так странно две тысячи лет?
И этот город — это Вавилон…

/Б. Гребенщиков, Вавилон, 1981/

Жизненный путь лежит через Вавилон, и никаких альтернатив просто нет:

…Вавилон — город как город,
Печалиться об этом не след.
Если ты идешь, то мы идем в одну сторону -
Другой стороны просто нет.
/Б. Гребенщиков, Рыба, 1984/

Зачем этот Вавилон вдруг понадобился? — Первые объяснения грешили беспросветным романтизмом:

В этом городе должен быть кто-то еще;
В этом городе должен быть кто-то живой.
Я знаю, что когда я увижу его, я не узнаю его в лицо,
Но я рад — в этом городе есть еще кто-то живой…

/Б. Гребенщиков, Вавилон/

Все оказалось ровно наоборот. Когда, наконец, в город вошел отряд капитана Воронина -

Все было неестественно мирно, как в кино, когда ждет западня.
Часы на башне давно били полдень какого-то прошедшего дня…
/Б. Гребенщиков, Капитан Воронин/

Самые смелые вызвались сходить в разведку. Принесенные новости окончательно расстроили планы:

Ждать пришлось недолго, не дольше чем зимой ждать весны
Плохие новости скачут как блохи, а хорошие и так ясны.
И когда показалось облако пыли там где расступались дома,
Дед Василий сказал совсем охренев: наконец-то мы сойдем с ума…
Приехавший сказал: О том что я видел я мог бы говорить целый год
Суть в том что никто кроме нас не знал где здесь выход и даже мы не знали где вход…
И может быть город назывался Маль-Пасо, а может быть Матренин Посад

[собственно говоря, не забудем, он назывался Вавилон]

Но из тех кто попадал туда, еще никто не возвращался назад…
/там же/

«Узнавать в лицо» никого не пришлось. Зато пришлось узнать, что и «Вавилон» — западня, из которой, в отличие от «уездного города N» /откуда еще был путь по воде хотя бы обратно в «Вавилон»/, никто не знает выхода.
Рокеры 80-х из нее и не вышли. Кто-то погиб физически — как Майк /1991/, Башлачев /1988/, Цой /1990/. Кто-то — для рок-групп это возможно — уподобившись гумилевским змеям /то есть, не самим змеям, а… надеюсь, вы поняли/, сменил души, хотя и не тела /«Аквариум», «Наутилус»…/. А новое поколение спело эпитафию старому:

Глупый мотылек
Догорал на свечке
Жаркий уголек
Дымные колечки
Звездочка упала в лужу у крыльца…
Отряд не заметил потери бойца…

/Егор Летов, «Гражданская Оборона», Отряд не заметил потери бойца, 1990/

В «этом городе» не только не встретился «кто-то живой», но как раз все живые очень быстро становились мертвыми. Собственно, в этом-то и было все дело — то дело, которого не успели осознать рокеры 80-х, и с которого начался рок 90-х: смерть.
Глядя на то, что происходит со старшими, младшие делали выводы для себя:

Каждый спросонок любит смеяться и петь
И умирать
А мертвый котенок, он остается терпеть
И наблюдать
/Егор Летов, 1987/

Началось то десятилетие, в итоге которого один из его деятельнейших участников скажет: «…Смерть одна имеет значение во всей этой мишуре, которую мы называем своим проживанием жизни» /Глеб Самойлов, «Агата Кристи», интервью С. Дунаеву, 2000 г./.

3.2. Рок 90-х.: выбор смерти

В конце 80-х русский рок неожиданно — вследствие политических, а не каких-либо других перемен — превратился в респектабельное занятие. В нем открылась перспектива карьеры «артиста». Не говоря о грубом соблазне шоу-бизнеса, усилился тонкий соблазн стать вместо «рокера» — «человеком искусства», превратив рок из мiроощущения в стиль. «Аквариум» 90-х вычерчивал зигзаги в метаниях по обе стороны границы между «роком» и «искусством», сохраняя постоянство лишь в верности своей самой ранней декларации:

«Жить быстро, умереть молодым» -
Это старый клич; но я хочу быть живым.
(Б. Гребенщиков, Герои рок-н-ролла, 1981) -

но зато иной раз с пронзительной наглядностью определяя место рок-культуры как целого:

Меня зовут последний поворот,
Меня вы знаете сами
По вкусу водки и сырой земли
И хлеба со слезами.
В моем дому все хрен да полынь,
Дыра в башке — обнова…
(Б. Гребенщиков, Последний поворот, 1995)

Для тех, кто «искусства» категорически не принял, оставалось две возможности. Либо «юродствовать» — вписаться в «артистическую» тусовку, но в сладкой цветной капсуле «искусства» преподносить горькую таблетку рока; бесспорный лидер этого направления — «Наутилус Помпилиус» 90-х. Либо удариться в анти-эстетику — анти-«искусство». Это направление стали называть панк-роком (хотя никто и не берется дать точное определение, что же такое «панк-рок»); естественно, что в новом направлении вырвались вперед более молодые; бесспорным лидером стала «Гражданская Оборона» Егора Летова.
Обычно «панки» не разбирались, кто из «рокеров» юродствует, а кто нет, и клеймили их всех без разбору «артистами». Действительно, «рокеры» подавали поводы. Их стали вставлять в хит-парады на телевидении и в радио-программы, рассчитанные на каких-нибудь работников офисов — контекст, в котором невозможно представить себе ни одну из «панк»-групп. «Рокеры» позволили себе собирать деньги с тех, кто заведомо должен был услышать у них что-то свое, причем именно глубоко презираемое этими «рокерами». Но и положение «панков» было хотя и не таким, но не лучшим. Интеллектуальные и — можно сказать и так: духовные — поиски классиков панк-рока воспринимались их уличной аудиторией на уровне хулиганства и набивших всем оскомину «ирокезов». Все стояли перед одинаковой и глубоко русской проблемой, которую одинаково и решили: «Продать не можно вдохновенье, Но можно рукопись продать…».

3.2.1. Янка Дягилева: поворот Домой!

У тех, кто определил лицо русского рока в 90-е годы, все их основные интиуции наметились еще в работах конца 80-х. Но, кроме того, у русского рока 90-х была одна общая Интуиция с большой буквы — погибшая (вероятно, убитая) 9 мая 1991 года Янка Дягилева (1966-1991). В виде нескольких десятков песен, созданных с 1987 по 1990 год, она записала «генетический код» всего последующего десятилетия. У Янки мы встречаем в почти неразбавленном виде ту эссенцию, которую в разных пропорциях разбавления использовали для приготовления разных блюд оба направления русского рока 90-х — и «юродствующее», и «панкующее». Я вовсе не хочу сказать, будто эта «эссенция» принадлежала Янке, то есть будто Янка на всех влияла (хотя она и влияла на многих). Просто Янка больше других пренебрегала кулинарным разнообразием ради одной этой — вовсе не принадлежавшей ей лично — «эссенции». Кажется, если бы она пожила еще сколько-нибудь лет все с такой же привычкой от всего отказываться ради единого на потребу, то она стала бы настоящей монахиней… Но это из области фантазий.
А в реальности был тот самый Вавилон, на входе в который так и остановился когда-то капитан Воронин. Итак, место было то же — обычное место жизни обычных людей, а не вилла «в провинции, у моря», — но цель другая. Главное — было ясное сознание и цели, и средств, с которыми пошли на приступ:

А мы пойдем с тобою погуляем по трамвайным рельсам
Посидим на трубах у начала кольцевой дороги
Нашим теплым ветром будет черный дым с трубы завода
Путеводною звездою будет желтая тарелка светофора

…………
Если мы успеем мы продолжим путь ползком по шпалам
Ты увидишь небо, я увижу землю на твоих подошвах
Надо будет сжечь в печи одежду, если мы вернемся
Если нас не встретят на пороге синие фуражки
Если встретят, ты молчи, что мы гуляли по трамвайным рельсам
Это первый признак преступления или шизофрении
А с портрета будет улыбаться нам железный Феликс
Это будет очень долго, это будет очень справедливым
Наказанием за то, что мы гуляли по трамвайным рельсам
Справедливым наказаньем за прогулки по трамвайным рельсам
Нас убьют за то, что мы с тобой гуляли по трамвайным рельсам
(Янка Дягилева, По трамвайным рельсам, 1988)

Вот цель и вот средство. Средство — гулять по рельсам, пока не убьют. А цель… именно то, что здесь сказано: увидеть небо и землю… то есть, очевидно, небо новое и землю новую (Апок. 21, 1) — на старые ведь и смотреть нечего, это и младенцу понятно:

…Ишь ты, классные игрушки тетка в сумочке несет,
А ребеночек в больнице помирает ведь, помрет.
Он объелся белым светом, улыбнулся и пошел.
Он не понял, что по правде-то все очень хорошо…
(Янка Дягилева, Про чертиков, 1990)

Если бы младенец подрос и почитал Федора Михайловича Достоевского, он бы все равно остался при своем мнении:

От большого ума лишь сума да тюрьма
От лихой головы лишь канавы и рвы
От красивой души только струпья и вши
От вселенской любви только морды в крови…

(Янка Дягилева, От большого ума, 1988)

Это уже не «глупый мотылек», летящий в Вавилон, как на свечку, и даже не «плюшевый Мишутка», который «шел войною прямо на Берлин», как спел Егор Летов в «песенке для Янки» (Про Мишутку, 1990). Путь домой, действительно, лежит через Вавилон, то есть через нашу «нормальную» действительность, но Вавилон — это не дом:

…По этажам по коридорам лишь бумажный ветер
Забивает по карманам смятые рубли
Сметает в кучи пыль и тряпки, смех и слезы, горе — радость
Плюс на минус дает освобождение
Домой!
От голода и ветра
От холодного ума
От электрического смеха
Безусловного рефлекса
От всех рождений и смертей, перерождений и смертей
Домой!

(Янка Дягилева, Домой!, 1988)

Вавилон — это «чужой дом», а не наш, а для нас это последняя остановка перед домом. Тот, кто действительно хочет «домой», никогда уже не скажет, как «герои рок-н-ролла» образца 1981 года, «я хочу быть живым».

…Смерть, сияние, страх Чужой дом
Все по правилам, все по местам
Боевая ничья до поры
Остановит часы и слова
Отпустите меня…
(Янка Дягилева, Чужой дом, 1988)

Для того способа, которым нужно сделать следующий и последний шаг, мiр знает только одно название — самоубийство. Мiр не знает другого имени ни для сознательного полета мотылька на свечку, ни для похода Мишутки «прямо на Берлин». Но для того, кто действительно хочет совершить этот шаг именно так, чтобы за ним увидеть новые небо и землю, все видится по-другому. Оказывается, это «жить как все» — быть затянутым всеобщей каруселью — означает подвергнуть себя самому тривиальному и бессмысленному самоуничтожению:

…Железный конь, защитный цвет, резные гусеницы в ряд
Аттракцион для новичков — по кругу лошади летят
А заводной калейдоскоп гремит кривыми зеркалами
Колесо вращается быстрей
Под звуки марша головы долой

…………….
А за осколками витрин обрывки праздничных нарядов
Под полозьями саней живая плоть чужих раскладов
За прилавком попугай из шапки достает билеты
На трамвай до ближнего моста
На вертолет без окон и дверей
В тихий омут буйной головой
Колесо вращается быстрей.
(Янка Дягилева, На черный день, 1987)

Самоубийство встречает со всех сторон. Но, оказалось, их слишком много и слишком разных, этих самоубийств, а выбрать надо одно, и лучше сделать этот выбор самому — не ожидая того, который сделает за тебя «попугай».

Перекрестится герой, шагнет в раздвинутый строй
Вперед за Родину в бой
И сгинут злые враги кто не надел сапоги
Кто не простился с собой
Кто не покончил с собой
Всех поведут на убой
(Янка Дягилева, Особый резон, 1987)

— Можно покончить с собой, как «герой», а можно дожидаться, пока тебя «поведут на убой». Как стать героем?
Какого-либо окончательного вывода, сформулированного в словах, Янка не оставила, но от нее передавалось ощущение чего-то значительного и даже так: самого важного, — что находится где-то рядом, хотя и неуловимо. В альбоме Егора Летова, где Янкино влияние очевидно и максимально (Прыг-скок, 1990), есть песня, передающая именно такое ощущение (Песенка о святости, мыше и камыше):

…Всю ночь во сне я что-то знал такое вот лихое
Что никак не вспомнить ни мине, ни тебе

……….
Руками не потрогать
Словами не назвать

3.2.2. Вавилон о двух выходах

…Это знание о другой и настоящей реальности кому-то передавалось, а еще кому-то, по крайней мере, становилось заметно в других. Поэтому иногда взгляд с эстрадной («артистической», в панковском смысле) периферии русского рока может быть сочувствующим и даже… как бы понимающим. Вот как выглядело происходившее для взгляда сочувствующего, но очень издалека:

Ролин Стон — перекатная голь
Вышел искать дорогу домой,
Он знал, что это где-то вперед,
Только не там, где весь этот сброд.
Ролин Стон, перекатная голь
Из психбольницы станции Чу
Выехал электричкой туда,
Где ему было быть по плечу.
………
Рельсы сошлись у края земли,
Дальше был ненадежный отвес,
Ролин Стон тело бросил вдали
И пошел по ступеням небес.
И на небе один был приют
Для всех, кто был убит на войне,
А для тех, кого скоро убьют,
Строились города в стороне.
И на небе под номером семь
Ролин Стон встретил Божию Мать,
Он там хотел остаться совсем,
Но ему было надо назад.
То, что с ним было дальше — секрет,
Лишь психбольница знала финал -
Он говорил, что тяжести нет
И в подтвержденье в небе летал.
Ролин Стон — перекатная голь
Вышел искать дорогу домой,
Он знал, что это где-то вперед,
Только не там, где весь этот сброд.
(Ольга Арефьева, «Ковчег», Ролин Стон перекатная голь, 1998)

А вот как было видно из самой середины: те же железнодорожные реалии, даже те же «седьмые небеса», которые очень даже могут привидеться, но еще и очень много «кое-чего еще»:

…Сырые закоулки, газированные реки
Стальные веки, грозные нули
Усталые истерики, повальные успехи
Сухие рты, седьмые небеса
Побочные явления, плачевные гримасы
Густые массы, громкие слова
Настойчивые выводы, незримые каркасы
Цветные сны и кое-что еще
Только земная соль, заводная боль, голубой вагон
Только горючий смех, земляничный фронт, оловянный враг
Каждый миг передозировка
На все оставшиеся времена
На все оставшиеся времена
(Егор Летов, Передозировка, 1992)

Один такой младенец, что «объелся белым светом», все-таки подрос и нашел более точное слово: «передозировка». Мiр — это наркотик, который заставляет забыть о настоящей реальности, и притом наркотик, уже принятый в смертельной дозе.
На противоположном «панку» полюсе русского рока 90-х «нормальная» человеческая жизнь определялась почти так же:

умершие во сне не заметили как смерть закрыла им очи
умершие во сне коротают за сплетнями долгие ночи
умершие во сне не желают признать что их скушали мыши
умершие во сне продолжают делать вид что они еще дышат
………..
один громкий звук и покатятся кости
один громкий крик и обвалятся крыши
Боже мой, не проси танцевать на погосте
Боже мой, говори по возможности тише
(И. Кормильцев, В. Бутусов, «Nautilus Pompilius», Умершие во сне, 1994)

Почти одновременно с «Наутилусом» «Черный Лукич» пел о мертвой тишине все того же легко узнаваемого города мертвых (Вавилона, конечно же), в котором предстоит погибнуть самим:

Мы идем в тишине по убитой весне
По разбитым домам, по седым головам
По зеленой земле, почерневшей траве
По упавшим телам, по великим делам
По разбитым очкам, комсомольским значкам
По кровавым словам, по голодным годам.
Мы идем в тишине по убитой весне
По распятым во сне и забытым совсем
Ворох писем, не скучай
Похоронка, липкий чай
Мы идем в тишине по убитой весне…
(Вадим Кузьмин, «Черный Лукич», Мы идем в тишине, 1994)

Оба направления рока 90-х не только свободно прошли по мертвым улицам Вавилона, но еще и, не сговариваясь, вместе забили священную корову местных жителей — ту, что — несмотря на свой врожденный ящур — до тех пор невозбранно паслась и в «глухих провинциях», и в метрополиях и на которую не дерзали поднять руку даже рокеры 80-х (и «Аквариум» 90-х). Это культ романтической любви, всегда воздымающийся до небес в эпохи религиозных кризисов.
Собственно говоря, только одному направлению — тому, которое мы назвали «юродствующим», — пришлось всерьез разрабатывать эту тему. Мне уже приходилось прослеживать, как «Наутилус» вновь и вновь переоткрывал старую святоотеческую истину: именно эта так называемая «любовь» воспроизводит в мiре смерть, и другого результата она никогда иметь не будет. Что же касается панк-рока — то он ушел так далеко вперед, что проблемы «любви» в нем просто не было как проблемы.
Поэтому ограничиваюсь одним сравнением — по одной символической картине, соответственно, из Егора Летова (Офелия, 1992) и «Наутилуса» (Джульетта, 1990):

Нарядная Офелия текла через край
Змеиный мед, малиновый яд
Резиновый трамвайчик, оцинкованный май
Просроченный билетик на повторный сеанс
Влюбленная Офелия плыла себе вдаль
Сияла ночь, звенела земля
Стремительно спешили, никого не таясь
Часы в свою нелепую смешную страну
Послушная Офелия плыла на восток
Чудесный плен, гранитный восторг
Лимонная тропинка в апельсиновый лес
Невидимый лифт на запредельный этаж

Джульетта лежит на зеленом лугу
среди муравьев и среди стрекоз
на бронзовой коже на нежной траве
бежит серебро ее светлых волос
тонкие пальцы вцепились в цветы
и цветы поменяли свой цвет
расколот как сердце на камне горит
Джульетты пластмассовый красный браслет
………..
Джульетта лежит на зеленом лугу
среди муравьев и среди стрекоз
муравьи соберут ее чистую кровь
а стрекозы — нектар ее слез……

Красивый труп с признаками начавшегося разложения («оцинкованный май» и цветы, вянущие во «вцепившихся» пальцах), труп, идиллически растекающийся в природе… И это — как раз и есть то высшее, что доступно на земле так называемой «любви». В трактовке Летова нет даже привкуса трагедии, остающегося у «Наутилуса»: «невидимый лифт на запредельный этаж» — это лучше, чем всякие глупости.
Итак, выход из Вавилона — это только смерть, и смерть добровольная. Когда-то по молодости Летов спел о «двух выходах»:

…Всего два выхода у честных ребят
Схватить автомат и убивать всех подряд
Или покончить с собой с собой с собой с собой с собой
Если всерьез воспринимать этот мир.
(Егор Летов, Харакири, 1987)

Но эти «два» выхода не грех посчитать за один, так как разница велика только с точки зрения гуманизма, а не христианства. Есть ли второй выход из Вавилона? В терминологии светской этот вопрос лучше сразу поставить так: бывает ли какое-то особенное самоубийство, с существенно иным результатом, при котором можно, как хотела Янка, увидеть «небо» и «землю»?
Вот это и есть тот вопрос, поставив который, современная культура выходит на границу христианства. Сама она на него никогда не ответит, и это не ее дело, но она может и хочет услышать ответ. Она уже предчувствует, что ответ есть.
У Егора Летова есть песня о каком-то другом самоубийстве — за которым какая-то другая «дверь за дверью», «петля» за которой — «радуга» (радуга — всегдашний у него символ Истины как истинного пути). Однако — и тут мы должны вспомнить, в контексте какой культуры мы находимся (а именно, такой, в которой суицид — почти бытовое явление, ничего особенного, «лишь поначалу слегка будет больно», как раньше пел тот же Летов (Бери шинель, 1989), — итак, однако, в отличие от «нормального» самоубийства, здесь речь идет о чем-то таком, на что решиться очень трудно — страшно. Страшно даже тогда, когда понимаешь, что «нечего терять»:

Скользким узелком дорога
Затянулась, зарвалась
Лето, тошнота, тревога
Разразилась, улеглась
Гордая свеча погасла,
Новой так и не зажглось
Слишком рано, чтобы просыпаться,
Слишком поздно, чтобы спать.
……….
Солнышко на дне бутылки,
Грош в копилке все тесней
Ангел в небе, гроб в могилке,
Дверь за дверью, сон во сне
Радуга, петля, стремянка,
Да портянка в сапоге
Слишком далеко, чтоб дотянуться,
Слишком низко, чтобы встать.
……….
Зеркало, петля, копилка,
Да тарелка до краев
Слишком хорошо, чтоб отказаться
Слишком страшно, чтобы взять.
Нечего терять
Нечего терять
Нечего терять
Ой, нечего терять
(Егор Летов, Нечего терять, 1995)

4. Встреча на прибрежном льду

…Вот только после «страшно» и может пойти речь о христианстве. И не надо говорить, будто это Константин Леонтьев выдумал.
Христианство начинается со смерти. Об этом могли забыть только те, кто забыли свое крещение — во что они крестились. Нелишне напомнить — это те слова, которыми Церковь встречает новокрещенного: Или не разумеете, яко елицы во Христа Иисуса крестихомся, в смерть Его крестихомся? Спогребохомся убо Ему крещением в смерть (Рим. 6, 3-4). Там еще и чуть дальше сказано: Аще бо сообразни быхом подобию смерти Его, то и воскресения будем (Рим. 6, 5). «Образ смерти» Христа, которому наша смерть должна быть со-образна, на языке неверующего мiра давно назван: самоубийство (Ф.Ницше).
Христианские добродетели смирения и бесстрастия таковы, что не мне о них рассуждать. Но даже я усвоил из святых отцов, что высокого не бывает там, где пренебрегают низким. А низкое — то есть наиболее общедоступное, но и наиболее общеобязательное — это никак не меньше того поверхностного «отречения от мiра», которое совершает сознательный самоубийца. Если даже люди, не знающие Христа, бывают способны понять, что у окружающего нас «белого света» нет и не будет того, ради чего мы обязаны сидеть в нем на цепи, то это тем более ясно для всякого, кто выбрал для себя соучастие в смерти Христовой.
Нельзя решиться выбрать христианство, не выбрав всего того, что, по отношению к мiру и к своему физическому существованию, выбирает самоубийца, — и, конечно, не выбрав «кое-чего еще»… чего «словами не назвать» — «ни мышу, ни камышу, ни конуре, ни кобуре», ни Янке Дягилевой, ни Егору Летову, ни «Наутилусу Помпилиусу», ни автору этих строк. Можно, однако, молиться со вниманием, одинаково зажмуривая глаза навстречу «мусорному ветру» мыслей, чувств, воспоминаний, эйфорий, депрессий…: Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешнаго.
Это путь, хотя и страшноватый, — но беспроигрышный: ведь «нечего терять».
Этот эксперимент уже спланирован в одной песне Янки (Reggae, 1989), но для его исполнения нужно еще участие другой заинтересованной стороны, место которой вакантно. Думаю, не надо объяснять, что я считаю это место — местом истинной Православной Церкви.
Итак, вот план. Экспериментатор уже в могиле:

Неволя рукам под плоской доской
По швам по бокам земля под щекой
Песок на зубах, привязанный страх…

И вот, когда воистину терять нечего, он командует вертолету — не тому «вертолету без окон без дверей», которым командует «попугай», а настоящему и (пока что) управляемому вертолету — попробовать совершить посадку на ненадежном с виду прибрежном льду уходящей куда-то далеко вглубь времен Традиции:

У берега лед — сажай вертолет
Нам некуда сесть, попробуем здесь
На куче имен под шорох знамен
На тонкую сеть прозрачных времен.


1 Вадим Кузьмин, группа «Черный Лукич», Доплыви, 1996. О том направлении современной культуры, которую представляет эта группа, — панк-рок — см. ниже, раздел 3.2.2