Аткарск — Семиглавый Мар

Аткарск — Саратов1 пасс

(Расстояние 856 км, общее время в пути 16 ч 36 мин)

В Саратове дяденька пожелал мне счастливого пути и вышел. Последние полчаса он постоянно говорил по мобильному. Возвращается из командировки, тендер проигран, «выиграла Москва, предложив не три, а одну за штуку…» Поговорил с женой, потом набрал Екатеринбург, забил стрелку, посетовав, что «Москва обскакала, хотя, конечно же, сама-то Москва ничего не производит, только перепродажей занимается, перераспределением…»
На его место зашла саратовская тетенька после пятидесяти (крашенная блондинка с томиком Мураками), но ее быстро переселили в пустое купе. Так что теперь я один. Совсем один. Проводница пришла поменять белье на освободившейся полке. Верхнюю простыню забрала, нижнюю, не меняя, бережно расправила руками и застелила покрывалом. После, шепотом попросила меня помочь перевезти через таможню женский костюм. Сначала я не понял и тогда она повторила казахской скороговоркой.
– Женский костюм…
И для верности понимания обвела контур своего виолончельного тела руками. Вышло неожиданно изящно. Но почему в контрабандисты она выбрала именно меня?
Я кивнул, тогда она принесла мне две черные кружевные тряпки, похожие на цыганскую юбку. Стала запихивать их ко мне в сумку, мять.
– Пакет есть? — Спросил я.
Она увидела на столике стопку вчерашних газет и в ее миндалинах вспыхнула мысль.
– В газеты заверни.
В газеты заворачивать не стал, нашел пакет. Как раз сейчас проплываем мимо большой реки с рыжеватыми островами, заросшими сухой травой. Въезжаем на мост. Волга!
Когда я езжу домой с Казанского, вид на Волгу более эффектен — крутые берега, монументальный мост, сиятельная перспектива. Подле Саратова вид менее изысканный, плоский какой-то, горизонтальный. Волга не кажется здесь особенно глубокой. Испорченное старое зеркало с потрескавшейся, помутневшей амальгамой.
А потом, на многие км — пойма с порыжелыми островами, похожими на лабиринт — водные дорожки сходятся и расходятся среди травяных фиордов, плывет лодка, вот только сейчас (пока я все это писал) мы достигли окончательной суши. Потянулись хлипкие дачные домики, переходящие в гаражи, переходящие в унылую типовую пятиэтажную застройку.

Саратов1 пасс — Урбах

(Расстояние 947, общее время в пути 18 ч 56 м)

А мы вернулись в октябрь, даже, можно сказать, в конец сентября. По крайней мере, еще на перроне в Саратове лил теплый дождь и толпа провожающих стояла под черными зонтами, напоминая одну большую похоронную процессию.

Урбах — Мокроус

(Расстояние 947 км, общее время в пути 19 ч 34 м)

Поезд разрывает гомогенное пространство, выкатываясь на простор со своей жизнью, которая течет у него внутри. Сундучок, шкатулочка с секретом — вокруг одна жизнь, а внутри у него — автономная и совершенно другая. Внутри него даже воздух иной; состав его городской, техногенный, с пылью, с жаром, а вокруг — благолепие: поля, огни, деревья. И никакой вагонной тесноты, духоты, сжатости; но простор, застигнутый во всем своем великолепии. Так как поезд не видит себя со стороны, он исключен из общей картины, потому что наблюдатель сидит внутри поезда, сшивающего собой, как застежкой молнией, левый берег и правый берег: «так глаза в темноту открывает зверек, и не видя себя, превращается в крик…».
Что самое важное в железнодорожном пейзаже? Его отчужденность, полоса не-жизни, промежуточность. Пути исполосовали землю шрамами, они прерывают непрерывность, ну, да, ржавая трава еще кое-как пробивается, но ничего более.
Железные дороги окружают промышленные зоны, заброшенные территории, их хочется назвать неокультуренными, некультурными, они отчуждены и забыты, освоены и избиты так, что рана кровоточит и не может зарасти: оздоровление пейзажа есть конец железной дороги.
А потом ты просыпаешься ночью (нужно обязательно проснуться в поезде посредине ночи), на каком-нибудь полустанке. Нужно обязательно проснуться, когда поезд долго стоит где-нибудь, собственно, ты от того и просыпаешься, что он никуда не едет. Возле мощного фонаря, рассеивающего концентрированный белый свет, предельный, столбом-столпом, отчего, вдруг, кажется, что это — зима, снегопад, скоро рождество и все такое. «И поезд вдоль ночи вагонную осень ведет. И мерно шумит на родном языке океана…»
Зона отчуждения — сама себе схема, сложно пространство, состоящее из многих параллельных и пересекающихся плоскостей. Ее сила в излишней подробности, множественности. Слоеное тесто, наполненное кислородом. Вертикали-горизонали.
Ряды рельсов делают пространство многоступенчатым, где каждая ступень устроена иначе, со своим наполнением, режимом, агрегатным состоянием. Рельсы и то, что между ними; то, что между соседними железнодорожными путями, то, что на подходе к этому расчерченному полотну, затем хозяйственные постройки, дворы, какой-нибудь поселок, лес, горы, нищее небо над ними, все это наполнено, напоено перспективой, что твой Брейгель.

Одноэтажная Россия по колено в грязи. Водонапорная башня посредине привокзальной площади — единственное, что отвлекает от всеобщего унынья. Стоянка всего ничего, но к тамбурам подтягиваются старушки с провизией. Пассажиры как боги величественно снисходят на землю — нынче выдался их звездный час: через пару минут международный экспресс унесет их прочь, а пока можно побаловать себя выбором из того, что бог послал.
А бог послал жаренную курицу и беляши, пиво и кириешки, малосольные огурцы и водку в бутылках без этикетки. Пока не объявят посадку, пассажиры вальяжно рассматривают дары Мокроуса (женщины) или задумчиво курят в сторонке (мужики в пляжных сланцах). Торговки наводят суету, точно наш «фирменный, скорый» (№ 007) — последний поезд на всем белом свете.
Из репродуктора разносится «скорый, фирменный… на Алма-Ату» и старухи (есть среди них, впрочем, и женщины без возраста, но явно помоложе) мгновенно теряют интерес к богам из купейного. Словно бы в один миг с них сходит проклятье, они становятся спокойнее и тише, в движениях появляются сонность и плавность, кажется, оцепенение им уже не стряхнуть никогда.
Мы трогаемся, все расходятся по купе, но через некоторое время вылезают за кипятком или чтобы подзарядить мобильник.

Мокроус — Ершов

(Расстояние 1040 км, общее время в пути 20 ч 37м)

Побрызгался одеколоном «Дюна». Снова приходит проводница. Приносит еще две тряпки. Протягивает картридж и спрашивает как называется эта штука «официально».
– Не криминал ли она?
То есть, можно ли ее провозить через границу, не боясь гнева таможенников. Чувствуя неловкость, разговаривает. Называет меня по имени (в паспорте подглядела, они списки составляют) и на «ты». Жалуется на таможню, де, стало совершенно невозможно ездить, передачи уже не возьмешь, если много чего везешь, отбирают. Сочувствую чем могу, вот тряпки взял, уже помощь.
Замечаю у нее в купе на столике свои прочитанные газеты. Вчера отнес их к мусорному баку, но не выбросил, сложил аккуратной стопкой, она забрала. Уложил тряпки в сумку, отдал ей оставшиеся газеты. Поблагодарила молча. С готовностью и достоинством.
Стемнело мгновенно. За окном вновь черный квадрат. По вагону разносится запах жаренных беляшей, сейчас начнут обносить. В соседнем купе едет комиссия в железнодорожных костюмах с погонами, пьют водку. Женщины громко смеются. Вдали (и где она, эта даль?!), у предполагаемой линии предполагаемого горизонта появляются два маленьких сиротливых огня. Словно это две звезды, две светлых повести упали с небес и теперь их медленно относит течением в сторону.

Ершов — Алтата

(Расстояние 1081 км, общее время в пути 21 ч 55 м)

Однажды я уже был в Алма-Ате. Двадцать, что ли, лет назад. Однажды, мы проснулись с Макаровой утром и решили поехать. Дешевые билеты. Дешевая свобода. Второй курс университета. Кстати, мы тогда с ней тоже «Бесов» читали (совпадение).
Тогда «Бесы» не воспринимались политическим памфлетом, но, скорее, драмой абсурда со странными кривляющимися марионетками, вместо персонажей. Достоевский тогда нас очень смешил, казался очень уж смешным писателем. Замечательное чувство юмора, передаваемое через вертлявый, постоянно подмигивающий стиль. Особенно Макарову смешил диалог Петра Степановича Верховенского с Варварой Петровной из главы про «административный восторг».
Варвара Петровна вернувшись из Европы, где познакомилась с женой нового губернатора, инспектирует Петра Степановича, придираясь к его внешнему виду. Попутно, ехидничает в сторону губернаторши, мы с Макаровой постоянно вспоминали эти фразы, а потом даже читали диалог по ролям и хохотали во весь голос.
Вчера вечером я взялся перечитывать «Бесы» и как раз дошел до этого места, до той самой мушки, что так веселила Макарову.
«– Мать ее в Москве хвост обшлепала у меня на пороге; на балы ко мне, при Всеволоде Николаевиче, как из милости напрашивалась. А эта, бывало, сидит одна в углу без танцев, со своей бирюзовой мухой на лбу, так что я уж в третьем часу, только из жалости, ей первого кавалера посылаю. Ей тогда уже двадцать пять лет было, а ее все как девочку в коротеньком платьице вывозили. Их пускать к себе стало неприлично.
— Эту муху я точно вижу…»
И Макарова, танцуя руками, изображала Варвару Петровну, изображавшую губернаторшу. Очень уж она, Макарова, то есть, смешливой была и именно это мне в ней больше всего нравилось.

Алтата — Озинки

(Расстояние 1161 км, общее время в пути 23 ч 34 м)

Мы не были особенно дружны. Изредка писала мне в армию аккуратным почерком, восстановившись, иногда я видел ее в курилке. Однажды она пригласила к себе на день рождения в общагу. Тогда, собственно, и понеслось. Я даже на какое-то время к ней переехал. Жить.
Познакомились в колхозе после абитуры. Первачи, мы держались сплоченно а она, перешедшая из Томского университета на второй курс, всегда была одна. Русская красавица ренуаровского типа. Как говаривала одна приятельница, «сорт южноуральский, низкожопной посадки». При том, в косынке и красных сапожках.
– Ты, что ли, из ансамбля «Березка» к нам?
Так и разговорились. Собирали морковь. Время от времени Макарова пропадала. Отрывалась от борозды и ковыляла в ближайший лесок. Студенческая общественность волновалась: что? Как? Зачем? Почему? Таинственная Макарова будоражила так, что на общем собрании решили выследить отщепенку, чем же она там занимается. Наблюдение поручили мне и в следующий раз, когда Макарова затрусила к деревьям, на некотором отдалении (дабы не попалила) двинул следить.
Даже не лесок, небольшая роща, посреди морковного поля — остров, заросший березам и кустами, высокая, в человеческий рост, трава. Когда я дошел, Макаровой нигде не было видно, потерялась среди растительности, точно никогда и не существовало.
Чудны дела твои, Господи. Оббежал рощу вдоль и поперек, заглянул, казалось, за каждый куст, но Макарову словно корова языком слизнула. Пришлось возвращаться с пустыми руками, разочаровывать бригаду, мол, не выполнил вашего задания, не велите казнить, велите миловать.
А Макарова, как ни в чем не бывало, вернулась задумчиво дергать корнеплоды, чем заинтриговала соглядатаев еще сильнее. Тайна ее исчезновений осталась не раскрыта. Уже потом, когда мы сошлись, набравшись смелости, спросил куда пропадала. Отсмеявшись, Макарова рассказала.
– Куда, куда… Да курить ходила. Не знала, как вы к этому отнесетесь, вот и пряталась. Вы ж там все такие молодые, дерзкие, могли на смех поднять.
– Эх, ты, ансамбль «Березка», куда же ты спряталась, что я никак найти тебя не мог?
– Ой, да никуда я не пряталась, просто ложилась на траву и песни пела… Очень уж я петь люблю.
Действительно, Макарова очень любит петь. Истинная правда.

Озинки — Семиглавый Мар

(Расстояние 1186, общее время в пути 1 д 2 ч 20 м)

Граница. Российская таможня. Паспортный и таможенный досмотр. Стоянка два часа. Ливень, из-за чего по окну стекают капли. Из-за мощных фонарей на перроне вся эта красота кажется неимоверной, неуместной. Как в дурном кино. Чистый Писарро, только лучше — потому что в жизни, а не в музее или в театре. Потому что неожиданно; настигает неподготовленного и бьет по глазам так, что долго не можешь оклематься.
Попал я тогда на день рождение к Макаровой, да так и остался. Был там еще парень, Гаврилов, втроем и распивали. Я учился уже на втором, Макарова на четвертом, а Егор только поступил. Макарова его в курилке выцепила.
— Стоит такой одинокий, обособленный, ну я его и пожалела, взяла в оборот.
Симпатичный Гаврилов (глазастый, носастый, аккуратно подстриженная бородка, взгляд пронзительный) оказался творческой личностью. Сын актрисы областного драматического, у себя в Озерске (закрытый военный город-ящик) создал рок-группу «Желе» и даже записал первый альбом. Кассета была продемонстрирована и продегустирована под горячее. Песни оказались мелодичные и жалостливые. Разумеется, мы их обсмеяли. Например, Гаврилов пел:
Я помню все
С первого дня…
Но так как дикция невнятной, то вторая строчка звучала как «сперма-мотня», о чем, гогоча, мы ему и сообщили. Гаврилов не обиделся, а записал нас в свой Фан-клуб. В тот вечер он был в ударе. И я тоже был в ударе и Макарова. Мы шутили, подкалывали друг друга, много смеялись, говорили о жизни и о литературе, находя схожесть вкусов и взглядов великую. Прямо скажем, не случалось еще в моей недолгой жизни такого поразительного совпадения с другими людьми, словно бы паззлы сошлись и вдруг, во весь рост, встала картина невероятной силы и красоты.
Разве не мог я остаться после этого? Ну, мы и задружили. А потом, однажды, я пришел не вовремя, а они спят на полу, постелив матрацы и одеяла, так как кровати в общежитии узкие, двоим не поместиться.
Помню, как в глазах потемнело, ибо не подозревал я от близких такой подлости, такого коварства. Ведь я-то думал… А они… Шутка ли дело — первое в твоей жизни предательство, под самый под дых, можно сказать, удар. Короче, изменившимся лицом я бежал к пруду. За мной увязалась Макарова. Уже не в красных сапожках из ансамбля «Березка» и не в фуфайке, а в стильном пальто с большими деревянными пуговицами.
Но я был безутешен и непреклонен, дружба врозь, никаких компромиссов, или он или я. Разумеется, не я… Ну, что ж, тогда катись колбаской по Малой Спасской. Макарова и покатилась.
А через некоторое время Гаврилов пропал. Он и раньше пропадал время от времени. Чаще всего, под предлогом записи нового альбома группы «Желе», а то и вовсе без повода. Запойный был, молодой да ранний. Запойный и депрессивный, с покалеченным детством (родители актеры, что с них взять?) и оголенными нервами. Ну, Макарова и позвала меня к себе. Водку пить.
Пили мы ее долго. Несколько дней. Пока деньги не закончились. А потом стипендию дали. Сорок рублей. К тому времени я окончательно перебрался к Маринке. Родители переносили разлуку молча. Стоически. Общага тем и хороша, что народу в ней много и, через одного, все сплошь хорошие люди. Так что сегодня с Муриным выпиваем, а завтра с Катькой-лесбиянкой. А послезавтра еще с кем-то, весело и сытно — сковородку картошки нажаришь и вперед, заре на встречу.
Накануне мы никого не звали и ни к кому не ходили. Придумали двух персонажей — «фанкабобу» и «даведь». Тогда только появились книжки Кортасара про фамов и хронопов, вот и мы двигались в том же направлении. Реальные люди превращались в танцующие антропоморфные существа. Фанкабоба произошла от «фанатки Боба» (Гребенщикова) и поначалу была развязанной девицей, по поводу и без повода говорившей «Да ведь?» Постепенно «Даведь» превратилась в отдельного персонажа со своим несговорчивым и упрямым характером.
Мы сидели, выпивали, придумывали истории про даведей и фанкабоб, смеялись как умалишенные до икоты, и долго не могли успокоиться, когда уже спать легли. Ночью я встал в туалет, Макарова увязалась за мной, села на кафельный пол, закурила и истории про даведей и фанкабоб потекли с новой силой. Неожиданно попер полупьяный креатив, мы не могли остановиться, перебивали друг друга, махали руками, изображая некоторых даведей с таким азартом, что перебудили пол этажа.
Утром проснулись в странном похмелье, настроение отсутствовало напрочь. За окном заваривался чай хмурого уральского утра, типовые многоэтажки, край рабочего города. Тоска, два соска.
– А поехали в Алма-Ату! — неожиданно предложила Макарова.
– Почему именно в Алма-Ату? — Вообще-то, у нас не принято было удивляться.
– А у меня там подруга живет по томскому университету. Зацарина… — Макарова всех называла только по фамилии.
Фамилия «Зацарина» мне понравилась. Кроме того, появилась тема, способная победить похмельную лень.
– А поехали.
И мы поехали. Купили на вокзале билеты и пока ждали поезд до Алма-Аты играли в блокадный Ленинград. Почему-то нас пробило на тему голода. Макарова изображала мать, умирающую без еды, а я ее недоразвитого сынка, который все время просил хлеб.
– Мама, дай хлебушка…
– Мальчик, идите в жопу! — Отвечала мне Макарова с интонациями выпускницы Смольного института.
Выходило смешно, почти как про фанкабоб и мы проиграли в блокадный Ленинград всю дорогу. Тем более, что денег в обрез и есть действительно было нечего.
В Алма-Ате нашли Зацарину (нашли ведь!), Зацарина как Зацарина, у нас же не принято удивляться. Жила Зацарина с родителями и видом на высокогорный каток «Медео», папа ее ставил домашнее вино, к которому мы немедленно причастились.
На третий день в голову мне пришла неожиданная идея.
– Макарова, а ведь у меня возле Фрунзе однополчанин живет, Витька Киприянов, тут ведь недалеко, а давай махнем к нему. Тут ведь недалеко.
Ну мы и махнули. Загрузились в автобус и поехали. Всю дорогу до Алма-Аты мы говорили шестистопным ямбом. Only. Где-то возле Фрунзе классический размер настолько прочно лег на извилины, что все мысленные мысли организовались в ровный, правильно организованный поток из чередующихся ударных и безударных слогов. Мыслить как-то иначе казалось невозможным.
На центральном автовокзале пересели на рейсовый автобус и еще два часа тряслись в шестистопном ритме, пока не доехали до Кара-Балты, маленького городка, где жил Киприянов.
В армии он был королем. Солдаты слушались, офицеры уважали. Подружились. После увольнения задумали дембельское путешествие — решили объехать всех наших. Сначала отгуляли у меня, потом все разъехались, чтобы через месяц встретиться на Иссык-Куле. Приехал лишь я один. Витька встретил, вот точно так же, на центральном фрунзенском автовокзале мы пересели в дребезжащий рейсовый, потом долго шли по ночной Кара-Балте. Уже подходя к дому, Витька меня предупредил.
– Ты знаешь, а мы с подселением живем…
Как с подселением? Все просто — в коммунальной квартире на первом этаже. Две крохотные комнаты на четверых — пьющий папка, мамка учительница английского языка и младший брат-балбес. Приплыли! А у меня обратные билеты только через месяц!
Однако, все устроилось наилучшим образом. Пока мы расслаблялись на Иссык-Куле, мамка уехала со своим классом в Минск, брат свалил в трудовой лагерь. Папку тоже ни разу не видел — он пошел на рыбалку, да так и пропал. Впрочем, как и сам Витька.
На следующий день после Иссык-Куля мы встретили киприяновского одногрупника Вшера. Вшер напугал Витьку, не отошедшего от муштры (сам видел, как сняв трубку домашнего аппарата, Киприянов механически выдыхнул: «Первая рота. Старший сержант Киприянов у телефона слушает!»), что началась практика и нужно срочно быть там-то и там-то. Иначе отчислят.
На следующий день Витька собрался и уехал. Так я остался один в чужом доме. В чужом незнакомом городе. В чужой, странной стране. Две недели странного одиночества, полного выпадания и светлой дембельской печали — ибо после Фрунзе меня ждала родина тоски — солнечный Кишинев и старшина Толик Терзи. Мы хотели махнуть к нему с Витькой и Димкой Логуновым, но, видимо, не судьба.
Так я тогда Киприянова больше и не увидел. За день до отъезда, вернулась мама из Минска, нарисовался папа с рыбалки, меня загрузили в старенький Запорожец и повезли в аэропорт. Разумеется, у меня остались к Виктору некоторые вопросы. Например, как сложилась судьба у его бывшей девушки Кристины, по ней старший сержант Киприянов страдал все два года срочной службы…
Вот мы и встретились в неуютном и тихом феврале. Макарова тактично отошла в сторону. До сих пор помню, как у него глаза расширились, когда он увидел меня, соткавшегося словно бы из зимнего воздуха.
А про Алма-Ату я мало что помню. Много самодельного вина выпито было, много отвлеченного и умственного общения, зашитого в шестистопный ямб шекспировских пьес. В минуты просветления Зацарина выводила нас на улицу. Ну, да, каток «Медео», потом главный проспект и придыхание, с которым она показывает особняк первого секретаря ЦК КПК товарища Кунаева… И автовокзал помню, с него начался киргизский вояж. Но самое сильное впечатление оставила ретроспектива Ильи Глазунова в музее изящных искусств, посещенная по случаю (должна же быть в поездке культурная программа) для «прикола». Но вот великая сила искусства: ничего не помню, даже дом Кунаева, а выставку Глазунова, к стыду, помню и хорошо.
Мне тогда показалось: Алма-Ата — странное место. Более странное, нежели Фрунзе, где с восточным колоритом все более определенно. А Казахстан словно бы застрял в промежутке, впитав все советское. Мой приятель Игорь любит говорить о своей исторической родине (Львов) «нищета материи». В Алма-Ате у меня осталось ощущение «тщеты материи», когда люди живут параллельно тому, что их окружает.
Такая вот, значит, случилась у меня тогда Алма-Ата.