Книга десен

Барселона — модный мультикультуралистский город.
Со всего света стекаются сюда счастливые обладатели негнущихся кредитных карточек, чуть прикрытые миланскими тряпками и тщательно выбритые в нужных местах интернациональные девицы, объевшиеся европейскими музеями и тошнотворным, воняющим немытыми гениталиями, майонезом представители среднего американского класса, обезжиренные бельгийские пенсионерки с крупными коричневыми пятнами на пористых складчатых спинах, выдрессированные в провинциальных колледжах и неистово мастурбирующие по любому поводу северо-американские интернетчики, скандинавские анемичные, похожие на Джеймса Джойса, академики, высматривающие южных сладострастных шалашовок, русские семьи, скопившие необходимое для европейского путешествия количество прелых долларов, мелкие бледноногие швейцарские наркоманы и алкоголизированные деятели германской контр-культуры, убого стилизованные под южно-американских революционеров, похотливые, оболваненные джеймисоновским критицизмом юнцы… Правые и левые, с некоторыми нюансами, естественно, но с одинаковым политическим, моральным и интеллектуальным конформизмом, в равной степени обеспечивающие функционирование существующей системы, помпезно и лживо именуемой «демократией», едут в Барселону поглядеть на недостроенный собор Гауди, потоптаться на Рамбле, выпить пива в полутемном иллюминированном баре… Все эти туристические толпы, конечно же, несут на себе неизгладимое тавро властвующей либеральной олигархии и пахнут всеми ее бутылочно-маникюрными запахами. Стабильность капиталистической системы обеспечивается коллективной и индивидуальной апатией этих рыскающих по свету в поисках новых впечатлений снобов и технократических тупиц, одураченных ловкими политиканами, циничными менеджерами и алчными экспертами, а также все более иллюзорным и все более разрушительным экономическим ростом.
Туризм, подстрекаемый со всех сторон популярной культурой, спортом и бизнесом в глобальном идеологическом проекте — подчинить ежедневную жизнь людей ценностям тотального потребления и самодовольного выживания — гонит этих несчастных, обработанных деодорантами, макак из их домашних углов в модные мировые клоаки. Деспотизм этой идеологии проявляется как в планетарном масштабе, так и на микроскопическом уровне — ни вздоха без запотевшей баночки моментально отрыгивающейся кока-колы, ни движения без благоухающего клиническими аэрозолями «фольксвагена» или «боинга», доставляющих полчища корректных трусов и мокроногих куколок в очередной пункт назначения, где их уже ждут кинотеатры с голливудской продукцией и рестораны с азиатской стряпней… Системе удалось настолько вовлечь массы в непрерывные циклы оглупления, что миллионы индивидов в итальянских джинсах и корейских кроссовках, американских футболках и французских трусиках утратили всякое представление о себе, как об эксплуатируемых и насилуемых, одурманенных и обворованных. Ради летней поездки в унифицированную стандартизированную Испанию прощаются и моментально забываются все преступления системы — все войны в Чечне, все налеты на Сербию, все удары по системе образования, все скандалы, связанные с коррупцией, все вылазки махрового неофашизма…
На Рамбле в этот знойный июльский день, как и всегда, праздновала свое легальное счастье человеческая саранча. Киоски с международной прессой, открытками и глянцевой порнографией, киоски с букетами из мертвых и живых цветов, киоски с чипсами и мороженым, киоски с футболками, бейсбольными кепками и путеводителями почти не мешали вавилонскому тупому передвижению безобразного людского потока, запрудившего этот платановый бульвар до краев. Здесь были высокие костлявые мужчины голландского типа с мощными отвислыми скулами и тяжелыми ухоженными ступнями… Здесь были толстые американские девушки с рыжими пушистыми волосами и веснушками, неравномерно усыпающими их вымытые, но неаппетитные тела — на лбу, на лопатках, на диафрагме, на коленях… Здесь были цветные, какие-то целлофаново-несъедобные афро-европейские парочки, поражающие своей навязчивой и бессердечной сексуальностью… Здесь были туристы из Израиля — маленькие и сдобные, обязательно в сандалиях и непристойных шортах… Здесь были смазливые восточно-европейские угреватые проходимцы, хищно и одновременно трусливо оглядывающие с ног до головы одиноких девиц нараспашку… Здесь были, наконец, и сами эти девицы — разнокалиберные, с глубокими сияющими отверстиями в носах и ушах, глядящие куда-то в пустоту и напрягающие при этом мышцы груди. Все эти человеческие особи, полностью поглощенные собственным мнимым преуспеянием и развратным бездельем, медленно перемещались, как уже было сказано, от одного киоска к другому или кучковались возле «живых статуй» — уличных артистов, изображающих то Бэтмана, то Монтесуму, то Дюймовочку, то Данте Алигьери.
Чингиз Алимбаев, прилетевший в Барселону прошлой ночью из олигархически-архаичного Ташкента, где он работал саксофонистом в привилегированном мафиозном ресторане, уже добрых десять минут неотрывно смотрел на артистку, изображающую стреляющего робота. Это была Корнелия Фернандес — студентка живописи из Перу. Она находилась в Барселоне уже третью неделю. Ее сюда занесло мутной волной новой молодежной назревающей революции, которая пузырится, вздымается и опадает ныне не только в Берлине, но и в Роттердаме, и в Квебеке, а теперь даже и в Буэнос-Айресе.
Ложные революционеры всегда готовы трансформироваться в площадных актеров. И наоборот.
Перформанс Корнелии заключался в следующем: надев серебристые, залихватски обтягивающие ее мускулистые ноги, рейтузы и узкую майку, выгодно подчеркивающую ее русалочью грудь, а сверх того высокие сапоги цвета ртути, вымазав лицо аллюминиевой краской, она взбиралась на небольшой серебристый подиум. На асфальте рядом с подиумом помещалась металлическая плошка для монет и, если повезет, для банкнот. Стоя на подиуме, Корнелия принимала позу готовящейся к прыжку мультипликационной кошки, твари, кокотки. В одной серебряной лапе она сжимала водяной пистолет, другую отводила в сторону, как педераст на рисунке Бердслея. Она совершенно замирала на минуту, две, три… Она превращалась в чуть мигающего глазами небольшого монументального пуделя, в суку, в дворняжку. (Вокруг щелкали затворы фотоаппаратов и сновали разноязычные мастурбаторы). Однако если кто-нибудь из публики, набравшись смелости, приближался к подиуму и бросал монету в плошку, Корнелия неожиданно оживала и выстреливала из пистолета струей в небо: пссс-псссс… Жалкое зрелище!.. Ущербный спектакль!.. Она трусила даже стрельнуть в дарителя!.. Это, по местным понятиям, было бы некорректно!..
Между тем Чингиз наблюдал это действо с напряженным вниманием щенка, впившегося глазами в вибрирующую эротогенную стрекозу. (Еще он чем-то напоминал видеокамеру, вмонтированную в ворота посольства и фиксирующую каждое движение вооруженной булыжниками толпы). Бедный! Он тоже, как и все здесь, был руинирован, растерян, раздавлен политической историей последних десятилетий и собственным разваливающимся прошлым. После коллапса Советского Союза он превратился в дешевку, подрабатывающую то дегенеративным журнализмом, то собственным пенисом, то похабной шамкающей музыкой… Просто гамадрил из зоопарка…
Вдруг он подумал обо всем этом ничтожестве, прозябании, пошлости, на минуту забыв о восхитительной сребролицой женщине, замороженной на пьедестале унизительного представления… Облако прошлого окутало его, как саван, как больничная простыня…
Но тут Корнелия, омертвевшая в ложной эйфории, внезапно встрепенулась, выкрикнула что-то нечленораздельное и выстрелила из водяного пистолета. Струя тепловатой жидкости ударила в ухмыляющуюся утиную физиономию идиота, за минуту до этого посмевшего пощупать живую статую за ляжку. Псссс! Дурачок смутился, разозлился и шлепнул Корнелию по индейскому плоскому заду. В ответ она нанесла ему сильный удар по голове. Браво!
В западных обществах прямое применение физической силы встречается достаточно редко. В Америке, безусловно, люди избивают друг друга чаще, чем в Старом Свете. В южной оконечности Европы, однако, уличные драки более визгливы, но менее кровавы, чем в северной. Впрочем, никакой Европы, какой ее воображали себе Диккенс, Достоевский, Шпенглер или Хемингуэй, уже не существует. Святые камни пропахли харчками полинезийцев, потом бангладешцев, кровью сомалийцев…
Между тем Корнелия избивала глупого хама обеими руками. И с чего это она пришла в такую ярость? Она была выше своего противника чуть ли не на голову и поэтому ее удары приходились ему по темени. Он просто обалдел от такого неожиданного обвала паранойи и истерики, совсем стушевался, бедолага, и вдруг бросился наутек. Корнелия его не преследовала. Публика сочла уместным расхохотаться, но как-то уж слишком судорожно, искусственно. Люди теперь не одобряют насилие ни в каком виде. Люди? Ничуть: это было скорее собрание пугливых недотыкомок, мелких интриганов и вымуштрованных властью каракатиц.
Перформанс не возобновился. Корнелия спрыгнула с подиума. Впрочем, вокруг было достаточно уличных развлечений и без ее унылого фарса.
Чингиз, сам не помня себя от восторга, подошел к распаленной девушке и вежливо сказал по-английски:
 — Здравствуйте… Добрый день… Как вы поживаете?
-Здравствуйте, — рассеянно ответила перуанка, находясь все еще во власти происшествия.
В течении следующего часа они прогуливались вдвоем в окрестностях порта. Море напоминало гигантскую лужу жидкого навоза. Отработанный мазут плавал на поверхности темной соленой воды, внушая упорную и болезненную мысль о загрязнении всей окружающей среды — здесь и повсюду. Но это была не мысль, а всего лишь устойчивый экологический предрассудок, хотя море действительно погибало.
Между тем поверхность тела Корнелии тоже была еще покрыта лоснящейся серебрянкой. Мелкие трещины прорезали краску, образуя причудливые морщины. Девушка самой себе внушала мысль о телесной нечистоте, сравнимой с окружающей, вселенской, поэтому она пригласила Чингиза в свой номер в дешевом переполненном отеле, расположенном поблизости — в Barri Gotic. Чтобы помыться.
В душном номере она спряталась в закутке для душа. Чингиз в это время сидел в ногах неприбранной постели, перелистывая фантастический роман Филипа  К. Дика под гипнотическим названием «Убик».
Шум воды возбудил его, как принцесса — карлика из сказки.
 — Это интересная книга? — спросил Чингиз, вслушиваясь в неровный звук душа, чтобы не молчать, когда Корнелия показалась наконец из уборной. Она была изумительна. Он смутился ее влажных волос и смуглого тела, завернутого в бледное нищее полотенце.
 — Очень, — просто и коротко ответила Корнелия. А потом, улыбаясь, добавила: — Пошли в кафе?
Розовое платье она надела, прикрывшись мертвенной дверцей зеркального шкафа. С испугом заметив в этом зеркале свое отраженье, Чингиз подумал: «Калека!».
Здесь же, в пресловутом готическом квартале, изнасилованном иноземной толпой, они нашли небольшой бар и присели на красные вычурные табуреты. Только теперь Чингиз увидел, как прекрасна, ослепительна и великолепна Корнелия, несмотря на то, что она уже начинала стареть и тускнеть. Он посмотрел на ее атлетические ноги, не прикрытые простым розовым платьем, и решил, что это ноги аристократического сильного существа, познавшего горную жизнь под сухим сумасшедшим солнцем.
Он спросил ее, где она росла и выросла.
 — Я из очень маленького города, — сказала Корнелия, — и из очень большой и бедной семьи.
И этот ответ крайне понравился Чингизу, и он продолжал смотреть на женщину, как на чудесное наслаждение, дарованное ему провидением, и его вновь охватило изнуряющее смущение и чувство собственной неполноценности. Это почувствовала и Корнелия, но совсем не обрадовалась этому факту, потому что понимала, что за этим может стоять лишь инфантильность и неартикулированное малодушие собеседника. Она же любила откровенные и предельно обнаженные отношения, встречающиеся сейчас чрезвычайно редко. Ей нравились постоянные объятия и взрывы хохота, возгласы безобразия и великодушия. Поэтому она решила спросить сразу:
 — Скажи, а какие у тебя политические убеждения? О чем ты вообще думаешь?
Чингиз растерялся. В Ташкенте он последнее время мало читал теоретической литературы. Все свое время он расходовал на музыкальную халтуру и третьесортную беллетристику, а в годы его созревания ему отбили всякий вкус к политике его школьные и институтские учителя — догматики и бытовые контрреволюционеры.
 — Ты знаешь, я же родился в Советском Союзе, — неловко ухмыляясь, признался он, — и мы все там были марксистами-ленинистами.
 — Да? — не приняла шутку Корнелия. — Значит, ты и сейчас марксист?
 — Ну, не совсем… — промямлил молодой человек и, чтобы увильнуть от ответственности и собраться с силами, задал встречный вопрос:
 — А ты, кажется, не любишь марксизм? Не любишь идею революции?
 — Еще как люблю, — уверенно сказала Корнелия, — но я не марксистка, а анархистка. И знаешь почему?
Чингиз выразил своими глазами и лицом, что он весь — нетерпеливое внимание.
 — Потому что я не верю в революционность Маркса, — твердо и презрительно произнесла красавица. — Да, Маркс упразднил спекулятивную философию, объявив, что недостаточно объяснить мир, а требуется его изменить. Однако в марксизме никогда не было прояснено, кто же, собственно, должен делать историю: сами люди, или детерминированные экономические законы. Нужно, чтобы делали люди! Это, между прочим, всегда знали анархисты, но не Маркс. Я — анархистка, поэтому так говорю. С другой стороны, это, конечно, хорошо, что в марксизме образовалось единство философии, политики и действующего протеста эксплуатируемого класса… Одной философии мало.
-И не только это… — попытался вставить слово Чингиз. Он вдруг почувствовал, что не все забыл и не совсем еще превратился в сволочь и дурака.
-Я же тебя не перебивала! — вскричала Корнелия. — Мне вообще странно твое, как мне кажется, не слишком политизированное настроение. Похоже, что ты, например, ничего не знаешь о личности Маркса. А между тем, да будет тебе известно, ни в одной из своих социальных ролей — мужа, отца, революционера, организатора — Маркс не был сколько-нибудь состоятелен. За исключением, разумеется, роли Великого Мыслителя, которую навязали всему миру его друзья и последователи… Знаешь ли ты, например, что трое из шести детей Маркса умерли, и это стало причиной глубокого нервного расстройства его жены Женни, которая работала на Маркса еще и в качестве секретарши? И знаешь ли ты, что частичной причиной детских смертей была полная неспособность Маркса обеспечить свою семью? Он проводил свое время в Британском Музее за книжными штудиями, а его жена в это время должна была пеленать младенцев и думать, как бы им не подохнуть с голоду. При этом Маркс, любивший приятную буржуазную жизнь, нанял служанку в дом, видимо, ему очень хотелось выглядеть респектабельным и дееспособным, и эта служанка в конце концов родила побочного сына Маркса — Фредерика. В результате, естественно, возникла очень острая семейная ситуация, из которой Маркса вытащил его друг и соавтор Энгельс, взяв ребенка к себе. Но физические и эмоциональные резервы Женни Маркс были окончательно подорваны после седьмой беременности, когда на свет появился мертвый ребенок. В это время экономическое положение семьи стало просто ужасающим, и бедняжка Женни сетовала, что нет ни гроша на рождественские праздники.
Корнелия переменила позу на неудобном табурете и пристально посмотрела на Чингиза. (Глаза ее были черные, с пушистыми длинными ресницами). Но он молчал, и она заговорила опять:
 — Но оставим в стороне семейную жизнь и вглядимся в социальное окружение Великого Мыслителя. Кем был его многолетний соратник и постоянный соавтор Фридрих Энгельс? Самым настоящим прижимистым капиталистом! Как известно, из-под пера этого успешного бизнесмена вышла работа «Условия жизни рабочего класса в Англии», где речь шла о беспросветной нищете британского пролетариата. Сам Энгельс, однако, принадлежал к тому классу, который вверг рабочих в эту отвратительную нечленораздельную нищету. Среди задушевных приятелей Маркса в Лондоне были главным образом сытые и кокетничающие буржуи, например, преуспевающий делец Макс Оппенгейм, русский аристократ Максим Ковалевский и некоторые другие… Кстати, этот русский аристократ вовсе не был анархистом, как известный антисемит и краснобай Бакунин! Нет, он был просто воспитанным мракобесом, этот Ковалевский!.. Вот такую мизерную компанию завел себе великий основоположник и революционер…Что же касается его непосредственно-политической деятельности да и самих его мыслей, то они тоже выглядят сегодня достаточно сомнительными. Как известно, Маркс полагал, что с развитием капитализма будет развиваться и его могильщик — революционный пролетариат. Усиление капитализма описывалось им как двусторонний процесс: с одной стороны, происходит рост нищеты, социальной и культурной деградации, брутальности пролетариев, а с другой, растет организованность и дисциплинированность рабочего класса, усиливается единство и централизованность его авангарда. В «Манифесте коммунистической партии» речь шла об исторически недостаточно развитом пролетариате, но при этом навязывалась мысль, что дисциплина и сознательность возьмут верх. Эта концепция роботизированного и деиндивидуализированного пролетариата прослеживается во всех работах Маркса. Однако реальная история революций и бунтов в девятнадцатом и двадцатом веке показывает, что антикапиталистическая борьба организуется не пролетариатом-роботом и даже не беднейшими массами, но как раз наименее дисциплинированными элементами, которым есть, что терять, но которые все-таки поднимаются на борьбу — неизвестно почему. Факты восстаний неумолимо свидетельствуют против детерминистского консерватизма Маркса и его адептов. Точно так же и марксистский прогноз, согласно которому экономический кризис неминуемо вызывает пролетарскую революцию, далеко не всегда подтверждался историей. Начиная с луддитов и Парижской Коммуны и кончая весной 68-го года и милитантским сопротивлением 70-х, восстания всегда имели специфически-локальную природу и внемарксистскую программу. И наоборот: крупные инфляции и флуктуации безработицы часто вызывали стагнацию борьбы и регрессию революционных движений. Но Маркс откровенно ненавидел и намеренно недооценивал локальные бунты. Так, например, он с опаской отнесся к Парижской Коммуне, заявив, что она не имеет шансов на успех. В это время он писал статьи с явным реформистским уклоном… Да… да… ххха-а…
Поток речи вдруг иссяк и Корнелия схватилась за горло. Длинный икающий стон вырвался и подавился сам собой в ее искаженных устах… С ужасом Чингиз заметил розоватую пену, обильно вылезающую из ее полуоткрытого рта и падающую хлопьями на розоватое платье. Девушка начала рвать на себе волосы, одежду, белье, расчесывать ногтями темные ноги. Она судорожно подпрыгивала на табурете — раз, два, три! — и вдруг стала валиться на бок. Ее глаза моментально провалились, помертвели, а в следующий момент исчезли зрачки. Чингиз попытался удержать ее на своих руках, но она билась чересчур неистово, и с резким стуком свалилась на пол. Теперь она колотила руками и ногами по деревянному полу и безостановочно вопила: аааа! «Эпилепсия!» — мелькнуло в голове обезумевшего Чингиза. Пена все выделялась и выделялась изо рта, и вскоре вся черноволосая голова девушки скрылась в белой густеющей массе.
 — Она может захлебнуться! — истерически закричал Чингиз. Он оглянулся и окончательно обмер: бар был пуст и только молоденькая блядовитая барменша да седовласая старуха-судомойка с ужасом и отвращением смотрели на происходящее. Мегеры!
 — Помогите! — взмолился Чингиз, но никто не пришел на помощь.
Тем временем Корнелия стучала локтями по полу и сучила ногами. Тяжелая пена вывалилась ей на заголившийся живот с очаровательным выпуклым пупком и разбрызгивалась повсюду от ее безумных движений. Сандалии свалились с ног, платье взбилось и Чингиз увидел ее бледно-голубое, уже изорванное в клочья, белье. В следующий момент пена забила из глотки фонтаном и через несколько секунд поглотила всю ее жалкую фигурку. Теперь на полу бара неистовствовал белый густой ком, словно огромный харчок, извергнутый великаном. Белая, взвихряемая изнутри пузырчатая масса нестерпимо воняла старческими склеротическими слюнями. Чингиз отпрянул, его душил рвотный позыв. Еще миг — и он испустил из себя темную хлебную блевотину, стараясь вспомнить, что же он ел на завтрак. Но воспоминание не кристаллизовалось.
Когда он повернулся к Корнелии опять, ее уже не было. Был только пенный слабый горб на полу, как остаток мыльного средства, и он бысто опадал. В какой-то зачарованности молодой человек смотрел на пузырящуюся исчезающую массу и бессловесно думал: «Корнелии внутри нет». Так оно и было: масса со слабым лопающимся звуком исчезла, на полу осталась слабая жижица, но Корнелии в этой жидкости не было. Перуанская начинающая художница (революционерка) исчезла.
Вот пена сократилась вконец, и Чингиз увидел посреди оставшейся слизистой лужицы маленький белый предмет. Он присмотрелся в знобящем ужасе: это был зуб. Небольшой сточенный зуб, какие бывают у поношенных, разуверившихся, уже немолодых людей, постепенно съедающих свои зубы напрочь.
Барменша и судомойка безмолвствовали. Они все так же стояли, схватившись друг за друга у края стойки. В каком-до диком потустороннем порыве Чингиз выхватил зуб из зловонной лужи, и побежал.
Он остановился лишь у бесчувственного моря, ровно бившегося о ступеньки променада неподалеку от колумбова обелиска. Раскрыл сжатую ладонь и посмотрел на хранившийся в ней зуб. Вдруг ему показалось, что зуб в каком-то самопроизвольном движении шевельнулся на его увлажнившейся коже. Испугавшись, Чингиз заспешил в какое-нибудь кафе.
Однако он не успел дойти до укрытия. Ему представилось, что сильный порыв ветра налетел с моря и сбил его с ног. Волны, казалось, крушили каменные стены Барселоны, и укрыться от них не было никакой возможности. Все завертелось перед глазами, а в грудь Чингиза вошел, разворошил ее и затопил до краев поток соленой воды. Чингиз задохнулся, и вода ровными толчками полезла теперь уже из него — наружу… Сознание стало исчезать, но молодой человек все-таки успел решить, что происходящее сейчас с ним — повторение случая с Корнелией… Так оно, в сущности, и было.
Некоторые оказавшиеся здесь случайно туристы стали свидетелями того, как молодой черноволосый человек с миндалевидными выпуклыми глазами упал на асфальт и из его рта волнами начала выходить густая белая пена. Она затопила собой всего человека, и несчастным прохожим противно было подойти к нему, чтобы оказать посильную помощь. Какой-то средних лет русский писатель с бородкой клинышком и длинными волосиками — небезызвестный Владимир Сорокин, конечно же — кинулся звонить в скорую помощь, но по дороге обнаружил, что у него нет телефонной карточки и поэтому повернул обратно. Когда он возвратился к месту происшествия, пена на асфальте уже опадала и под ней было пусто — просто мокрый тротуар. Русский писатель, а ныне барселонский турист решил, что все это ему померещилось от местной жары и санаторского бездействия и решил охладиться привычным стаканчиком кока-колы в ближайшем «Макдональдсе»… Что ж, он и доплелся до этого самого «Макдональдса», но там его вдруг кондрашка хватила… Церебральный паралич…
Чингиз же, как это случилось и с Корнелией, просто превратился в зуб. То есть теперь это были два зуба, лежащие в двух шагах друг от друга. И когда ошеломленные и в недоумении трогающие себя за шею туристы разошлись, один зуб, словно он был жуком или ящеркой, быстро подполз к другому. Это был зуб Корнелии.
Оказавшись рядом со вторым зубом (Чингизом), первый немного помедлил, а затем тихо-тихо обратился ко второму с речью:
 — Ну вот, это наконец и случилось. Все прямо так, как я себе и представляла. Я долго ждала этого, потому что моя бабушка-индианка рассказывала мне в детстве эту историю и говорила, что она может произойти со всяким. Как видишь, все исполнилось, хотя я и представить себе не могла, что такая же участь постигнет и тебя, ведь ты был со мной всего-то час или полтора. Но значит, так тому и быть, ничего не поделаешь. Теперь мы будем действовать вместе, пусть даже бабушка об этом и не догадывалась. Прежде всего я должна открыть тебе, что мы не просто зубы. Мы — зубы уничтожения, зубы истребления… Мы должны мстить… И мстить мы должны за всех тех униженных и угнетенных, имен которых никто уже и не помнит.
Второй зуб внимательно выслушал это и качнулся.
 — Знаешь, — почти беззвучно промолвил он, — я это уже и так знаю. Можешь мне ничего не рассказывать. Я счастлив быть вместе с тобой и готов к мщению и истреблению прямо сейчас.
Первый зуб едва заметно шевельнулся и чуть стукнулся об асфальт:
-Ну и великолепно. Тогда начинаем!
И в самом деле: в двух этих крошечных зубах скопилась невероятная, непостижимая энергия. Никакие атомые, водородные или нейтронные бомбы не могли бы сравниться по разрушительной силе с этими белыми костяными кусочками, валяющимися на грязном барселонском тротуаре. Должно быть, все бессчисленные поколения мертвых замученных бедняков, все жертвы всех войн, все безымянные и разорванные на части солдаты, все их ополоумевшие от горя матери, все умершие от скотства и пьянства крестьяне, все их малолетние неграмотные и задохнувшиеся в невежестве и грязи дети, все древние, изнемогшие на строительстве пирамид и храмов, рабы, все изнасилованные своими мужьями женщины и замордованные своими родителями подростки, все отчаявшиеся африканские беженцы и угнетенные эмигранты, все заживо сгнившие от проказы и недоедания сироты, все страждущие и убогие, сумасшедшие и потерявшие надежду, все замученные в тюрьмах, концлагерях и на эшафотах люди спрессовались в две эти костяшки, которые могли теперь сокрушить весь мир несправедливости и холуйства, в котором мы живем. Но знайте: никакие жалкие и мавзолейные слова не могут описать тех безгласных и вопиющих состояний, в которых пребывали отверженные люди на протяжении столетий и тысячелетий истории. Ничье, даже самое изощренное и фантасмагорическое, воображение не может вообразить то половодье горя, те наводнения слез, те океаны крови и гноя, которые пролились и бесследно высохли бы на Земле, навсегда испарились бы, если бы они не материализовались и не закостенели в двух этих маленьких зубах. Но они закостенели!
И еще: не только бессчисленные несчастья, болезни и страдания человеческие отложились и затвердели в этих костяшках, нет… Еще и бессильная злоба, еще и неистребимая жажда реванша, еще и упорные упования на восстание, еще и дикая вера в сопротивление, еще и мстительность, вечные рессентименты, восставшие чувства, попранные надежды, глупая и высасывающая молба об освобождении — все это тысячелетнее человечье устремление всосалось и окаменело в двух этих осколках. И поэтому не стоит и удивляться, что сила этих зубов, их мощь, несмотря на их малость и смехотворность, была потрясающая — просто дьявольская, сверхъестественная! Убийственная!!!
И тут началось, понеслось…
Зубы эти начали сперва скрежетать — хррр, жрр, ззз, ррр, сссррр — а затем перегрызать, разрушать, дробить, разбивать, разъедать, сокрушать, отслаивать, отскребать, разрывать, прокусывать, отламывать, спиливать, отколупывать, разносить все вокруг — людей, стекла, здания, деревья, улицы и города. Все, все — что попадется на пути, о-о! Первой жертвой этих всеуничтожающих ненасытных зубов пала дебелая голоногая, голорукая бельгийская тридцатидвухлетняя кинодокументалистка, случайно вынырнувшая из-за цветочного киоска, глупо подвернувшаяся на тротуаре и немедленно по лоскутьям развеществленная зубами до костей, до хрящей, до жил… Они, эти зубы, сняли с нее вмиг длинные стружки плоти вместе с кожей, и эта дымящаяся, кровоточащая, мелко пузырящаяся плоть пала на асфальт, как серпантиновые разноцветные маскарадные нити. Зубы раздели кинодокументалистку до черепа и ребер, а затем опробовали свою пантагрюэлевскую силу и на утлом вместилище ее мозга. Хрррякккк! Лобная кость лопнула со звуком случайно раздавленных старых-престарых антикварных кастаньет и развалилась, и кусочки брызнули и отвалились прочь… Мозг, мозг мерцал на асфальте, как сокровище, как английский пудинг!.. А затем настал черед какого-то чикагского профессора, который приехал специально изучать архитектуру Барселоны — и был моментально расколот, распорот, как грецкий трухлявый орех: кххххр… Освежеванный и распотрошенный до изнанок ногтей и коленных чашечек, он пал на землю, скользя сухожилиями… Но зубы все еще не почувствовали своей абсолютной безнаказанности и вседозволенности и слегка медлили. Поначалу им просто нравилось потихоньку колупать всех этих пузатеньких дряблобоких туристов, всех этих тощих пигалиц, которые орали благим матом от непонятного, невыразимого ужаса, а потом резко и навсегда замолкали, сникали, линяли… Раз, два, три, ноль… Да, однако потом они дали себе настоящую сумасбродную волю, два инфернальных затвердевших сгустка беспощадной погибели, смерти… О-о, да, да… И Рамбла — знаменитый, праздный, хлопотливый, пестротканный, кружевной бульвар туристический… Рамбла, Рамбла… Да: превратилась в место, где сошлись вне времени и по ту сторону всяческого пространства Голгофа, Дрезденская бомбежка, разрушение Рима варварами, Сталинградская битва, застенок святой инквизиции, воображение Сада, расправа конквистадоров, Хиросима и Нагасаки, лепрозорий в Нигерии, холодильник Иди Амина, Пирл-Харбор и живопись Бэкона, поле Ватерлоо, горящий поезд в Индии, Курская дуга, Аустерлиц, Ледовое побоище, скульптура Лаокоона, кинематограф Ромеро, Герника, Верденнская битва, Варфоломеевская ночь…